Теперь, осмотрев свои ловкие красивые руки, она принялась неторопливо проверять остальное. Наклонив голову, оглядела полную грудь, плавные очертания живота, бедер, ног. Одобрительно провела по бедрам ладонями. Опять протянула руки вдоль тела и лежала неподвижно, вся прямая, ступни сомкнуты, голова откинута, серьезный взгляд устремлен в потолок – словно маленькая королева, готовая к погребению, бесконечно спокойная и красивая, но тело еще теплое, еще податливое, – и при этом думала:
«Вот мои руки и пальцы, вот мои бедра, колени, ступни, безупречные пальцы ног, вот она я».
И вдруг, словно проверка собственных богатств наполнила ее огромной радостью и довольством, она просияла, порывисто села и решительно спустила ноги на пол. Сунула их в домашние туфли, встала, распахнула руки во всю ширь, потом свела, сцепив пальцы у затылка, зевнула и накинула на себя желтый стеганый халат, что лежал в изножье кровати.
У Эстер было розовое милое, тонкое, изысканно красивое лицо. В этом маленьком, четко вылепленном, на редкость подвижном личике со своеобразным овалом – почти в форме сердца – удивительно сочетались черты ребенка и взрослой женщины. Увидев ее впервые, всякий сразу думал: «Наверно, она и девочкой была в точности такая же. Наверно, она с детства ни капельки не изменилась». Но лежал на этом лице и отпечаток зрелых лет. Детское проступало в нем всего ясней, когда она с кем-нибудь разговаривала и вся загоралась веселым, неугомонным оживлением.
За работой в лице Эстер проступала серьезность и сосредоточенность зрелого, искушенного мастера, всецело поглощенного своим нелегким трудом, и в такие минуты она выглядела совсем не молодо. Вот тогда-то становились заметны следы усталости и крохотные морщинки вокруг глаз, и седина, уже сквозящая кое-где в темных каштановых волосах.
И в часы отдыха или когда она оставалась наедине с собою на лицо ее нередко ложилась тень невеселого раздумья. Тогда красота его становилась глубокой и загадочной. Эстер Джек была на три четверти еврейка, и когда ею овладевала задумчивость, в ней брало верх то древнее, таинственное и скорбное, что присуще этой расе. Лоб прорезали морщины печали и недоумения, и во всем облике проступала печать рока, словно память о бесценном, безвозвратно утерянном сокровище. Выражение это на ее лице появлялось не часто, но Джорджа Уэббера всякий раз, как он его замечал, охватывала тревога, ибо тогда ему чудилось, что глубоко в душе женщины, которую он любил и, как ему казалось, уже понял, скрыто некое тайное знание, ему недоступное.
Но чаще всего ее видели и лучше всего запоминали веселой, сияющей, неутомимо деятельной – маленьким пылким созданием, в чьих тонких чертах светилось столько детской радости и неугасимой доверчивости. В такие минуты ее щеки-яблочки разгорались свежим здоровым румянцем, и стоило ей войти в комнату, как все вокруг озарялось исходящим от нее утренним светом жизни и чистоты.
И когда она выходила на улицу, смешивалась с вечно спешащей, безрадостной, бездушной толпой, лицо ее сияло, точно бессмертный цветок среди мертвенно-серых людей с мертвенно-мрачными глазами. Мимо нее проносились в людском водовороте неразличимо однообразные лица, на всех застыла одна и та же тупая черствость, сквозило то же коварство без границ, хитрость без смысла и цели, циническая искушенность безо всякого подобия веры и мудрости, – но и в этой орде ходячих мертвецов иные внезапно останавливались посреди вечной угрюмой сутолоки и вперяли в нее затравленный беспокойный взгляд. Она была такая пухлая, кругленькая, от нее веяло щедростью, как от плодоносной земли, она словно принадлежала иной человеческой породе, совсем не похожей на их унылую тощую скудость, – и они глядели ей вслед, словно обреченные вечным мукам грешники в аду, которым на миг дано было видение живой, нетленной красоты.