– Ты права, менты.
– Подождём. Всю ночь не простоят. Хорошо, не засекли. Я везучая.
Облокотившись на поручни, она стала разглядывать Шанс-Бург.
– Драгоценный прыщ, – шепнула Надя. – В каком-то стихотворении я в Сети читала… сейчас… «Драгоценный прыщ на теле ночи»… и… та-та-та… нет, дальше не помню. Про что, тоже не помню, выпало. Но подходит, правда? Драгоценный прыщ.
Ефим впервые рассматривал с высоты силуэты Шанс-Бурга. Как ни странно, не испытывал сейчас к нему неприязни. Вот, напомнил себе, строится город азарта. Но нет, не было злости. Как ни странно, он чувствовал сейчас острую жалость к этим огням и камням, неуместно брошенным в степь, под льдинки звёзд и стылую луну.
Как же всё это обречённо смотрится.
Надя устроила включённую камеру прямо на рифлёный пол, между прутьев ограждения. Достала из кармана джинсов мятую пачку «Вога», закурила. Фима жадно потянул ноздрями дым.
– Зрелище, скажи?
– Что ж, зрелище, – сухо отозвался Фима. Придвинувшись вплотную и держа сигарету на отлёте в вытянутой руке, Надя мягко толкнула его плечом.
– Чего ты всё на измене, Фим? Смотри, ночь какая. Сейчас менты уедут, и мы с тобой этот экран распишем, жёстко так распишем, не по-детски. Армагеддон, толстопузые, на выход с вещами.
Быть может, однажды расскажет ей, как впервые её увидел, девочку Надю. Каждый раз всплывает в памяти, когда встречаются. Они с бабой Настей шли куда-то – это было одно из тех унылых, невыносимо скучных путешествий, которых было так много в его детстве, – то ли в собес, то ли в поликлинику за рецептами. За него уже требовали платить в транспорте, и потому они шли пешком.
Прокисшие осенние улицы опухли от автомобильного гула, от ругливых гудков на перекрёстках. Безрадостно процеживали сквозь себя мальчика с бабушкой, приближая то неприятное место, где мальчику, сидящему на стуле или стоящему возле облезлой стены, предстояло предаться многочасовой тоске – потому что серые лица людей, которые окружат там мальчика, не могут откликнуться в нём ничем иным, кроме тоски, тоски…
Баба Настя, крепко державшая Фиму за руку, пыталась его развлечь, рассказывая какую-то историю про каких-то людей из города с обидным названием Козлов, – он почти не слушал. На очередном переходе они остановились, дожидаясь зелёного светофора, и Фима почувствовал, как напряглась баба Настя, как дрогнула её ладонь. Фима посмотрел сначала на бабу Настю, потом перевёл взгляд на другую сторону улицы, куда она нацелила линзы своих очков. У припаркованной возле мокрого тротуара машины стояла женщина. Поддёрнув воротник плаща, она наклонилась к открытой задней дверце и помогла выйти девочке, поддерживая её за локоть, пока та, кряхтя, делала чересчур длинный для неё шаг от машины до тротуара. Женщина закрыла дверцу. Машина крякнула сигнализацией, и они двинулись гуськом вдоль домов: впереди женщина, за ней девочка. Девочка была очень яркая, конфетная. Вязаная шапочка. Шарфик, модно повязанный. Чистенькие ботинки. Фима прекрасно понимал, кто она – на кого могла смотреть таким взглядом баба Настя. Женщина с девочкой скрылись из виду, а Фима с интересом рассматривал их машину.
Когда всё случилось, Фиме был всего год от роду, и он знал об этом только со слов бабы Насти, которые она твердила как заученные, когда водила его к маме на могилку: «Взяли машину эту проклятущую… говорила им: не нужно, не нужно, зачем вам хомут этот на шею, долги эти, ребёнок у вас… взяли вот, взяли… на радостях прокатиться решили: не волнуйся, мы скоро, по трассе немножко прокатимся… туда ехали – нормально, обратно Танечка за руль села».