…Я пыталась успокоить и утихомирить мою гостью – [пишет Шарлотта], – которая, перечислив мне свое движимое и недвижимое имущество, достала из кармана бумагу со словами: «Вот мое завещание, и вы должны его прочесть, покажите его милому барону и позаботьтесь о нем ради меня».
Когда Шарлотта мягко сказала гостье, что «не может взять на себя такую большую ответственность», Мэри Энн развернула бумагу и прочла вслух: «В случае, если мой любимый муж скончается раньше меня, я оставляю и завещаю Эвелине де Ротшильд все свое личное имущество»… «Я люблю евреев, – [продолжала она] – я привязалась к вашим детям, а она моя любимица, поэтому она будет, она должна носить бабочку [одно из украшений Мэри Энн]».
Завещание вернули на следующее утро после «сцены, причем весьма некрасивой», предположительно между Дизраэли и его женой. Однако интерес этой пары к семье Ротшильд как будто не угас. В 1845 г., когда родился Лео, Дизраэли в письме из Парижа выразил надежду, «что он окажется достойным своей чистой и священной расы и своих красивых братьев и сестер». «Боже мой, – воскликнула Мэри Энн, увидев ребенка, – такой красивый малыш может в будущем стать Мессией, кого мы все ожидаем, – кто знает? А вы станете самой благодатной из женщин».
В отношении Дизраэли к Шарлотте всегда присутствовал оттенок обманутых ожиданий, а также ревнивой досады на свою жену, Мэри Энн. Своего влечения Дизраэли не отрицал. «В многочисленных битвах моей жизни, – писал он ей в марте 1867 г., – сочувствие тех, кого мы любим, – бальзам, а я никого не люблю так, как вас». Есть основания полагать, что здесь Дизраэли не просто преувеличивал. В одном случае, когда Шарлотта заехала к Дизраэли, очевидно, произошла сцена с участием Мэри Энн; Дизраэли поспешил извиниться:
«Думаю… хотя я глубоко сожалею о неудобстве, которое вам причинили, что в целом даже лучше, что вы не встретились вчера, ибо из-за продолжительной нехватки сна и других причин она находилась в состоянии большого возбуждения, поэтому я сам никогда не вижусь с ней по вечерам.
Она… шлет вам свою любовь… Я бы тоже послал вам свою любовь, если бы не отдал вам ее уже давно».
Самым странным во всем была демонстративная привязанность Мэри Энн к Шарлотте – может быть, так она компенсировала ревность, какую, скорее всего, к ней испытывала. В 1869 г., когда миссис Дизраэли заболела, Дизраэли писал Шарлотте: «…она прошептала, чтобы я написал вам». Ротшильды в ответ прислали больной деликатесы с кухни своего дома на Пикадилли. Правда, после смерти Мэри Энн настала очередь Шарлотты ревновать, так как Дизраэли проводил все больше времени «у ног леди Б[рэдфорд]». В ответ она послала ему «шесть больших корзин английской клубники, 200 больших пучков парижской спаржи и самую большую и вкусную фуа-гра из Страсбурга», не слишком тонкий намек на то, что ее средства всегда превосходят средства «богатой старой дамы».
Но, наверное, самой необычайной стороной их отношений служит религиозная двусмысленность. По воспоминаниям Шарлотты, отношение Дизраэли к собственным еврейским корням всегда было двояким. «Никогда не забуду, – писала она в 1866 г., – какое неподдельное изумление появилось на лице м-ра Дизраэли, когда я отважилась объявить, что среди многочисленных Монтефиоре, Мокатта и Линдо леди [Луиза] де Р[отшильд] обладает величайшей и приятнейшей честью быть его кузиной; но одному небу известно, кем предпочитает быть м-р Дизраэли, хотя в Лондоне у него полно родственников, чье существование он всецело игнорирует». Тем не менее они находили немало общего, когда обсуждали религиозные вопросы. В 1863 г. Дизраэли послал Шарлотте экземпляр недавно вышедшего и в высшей степени спорного труда Эрнеста Ренана «Жизнь Иисуса». Она нашла попытку Ренана демифологизировать Христа «восхитительной», хотя вынуждена была оговориться по поводу изображения его иудейского прошлого: «Книга читается как красивые стихи, написанные пылким поэтом, которому хочется раскрыть правду, раскрыть ее с нежностью, с почтением и подлинным рвением. Для просвещенных евреев не будет… ничего нового в восприятии книги и ее главной фигуры… великого основателя христианства, религии, которая восемнадцать веков правит миром; но многие наши единоверцы испытают сильную боль, поскольку Ренан изобразил их мазками столь резкими и столь отвратительными. Когда предрассудки, как считается, ослабевают, вдвойне неприятно видеть, как давно преследуемую нацию выставляют на поругание хладнокровных читателей и серьезных мыслителей, изображая их неисправимо алчными, холодными, коварными – и даже упрямыми, жестокосердными и ограниченными. Большому писателю, очевидно… искреннему и справедливому в передаче своих мнений, чье суждение столь справедливо, чьи чувства кажутся такими чистыми и благородными, не следует опускаться до того, чтобы подчеркивать ослепительный блеск своей великой картины, рисуя столь глубокие тени – как будто он счел необходимым оклеветать евреев, чтобы оправдаться перед религиозным миром за те вольности, какие он допустил с величайшей и высочайшей из всех тем человеческого интереса».