– «Ночной экспресс» – объявление коммерческое, за деньги, – отвечал заведующий. – Фильм с Гарри Пилем[1], сверхбоевик как-никак…

– Поищем Поликарпа у Лапина, – предложил Глебов, поворачиваясь к Басаргину.

Максим Александрович предпочел бы идти один, но Глебов увязался за ним. У Лапина они выяснили, что заведующий уже ушел.

– Кажется, он сейчас у Должанского, – сказал бывший военный.

Должанский занимался в газете поэтическим отделом и был известен тем, что каждому автору вежливо говорил, что его стихи обещают большое будущее. Но Басаргину приходилось наблюдать и другого Должанского, который так выразительно зачитывал вслух худшие места из графоманских виршей, которые ему присылали, что присутствующие буквально катались от хохота.

– Идем к Должанскому, – объявил Глебов, и вдвоем с Басаргиным они покинули кабинет Лапина с портретом Фрунзе на стене.

Максим Александрович повеселел, и даже голова у него перестала болеть. Ситуация стала казаться абсурдной, и по писательской привычке он стал прикидывать в уме сюжет: «Учреждение, затерянное в недрах… ну, скажем, московского небоскреба… Служащие ищут начальника – и никак не могут его найти…»

– Старик, я слышал, ты комедию написал? – донесся до него голос Глебова.

Максим Александрович вздрогнул и остановился возле стенда, который доступными средствами призывал к активной борьбе с пьянством. На самодельном плакате из бутылки вылезала зеленая змея и пыталась вцепиться в синего гражданина, нацелившегося эту бутылку выпить. Судя по решительному виду пьяницы, змее всерьез грозила участь быть употребленной на закуску. Между собой остряки Дворца труда называли этот плакат «Призрак коммунизма» и «Чудное виденье».

– Кто сказал… – начал Басаргин.

– Леля, – ответил Степа, усмехнувшись. – Сказала, что перепечатывала текст для тебя на машинке… И ты просил никому не говорить.

Писатель уже овладел собой и, как ему казалось, принял безразличный вид.

– Ну, слушай… Это так… Первый опыт… Пьесы вообще писать тяжело…

– Я знаю, – небрежно кивнул Глебов. – Сам собираюсь написать одну штучку… Ты куда свою пьесу отнес? К Мейерхольду? В Художественный?

– В Театр сатиры.

– Ну… ну… А что так? Думаешь, там больше шансов? Не, брат. – Только что Басаргин был «стариком», и вот уже Степа определил его в «братья», не замечая, насколько дико звучат такие перемены. – Дерзать надо. Надо дерзать… Сатира – это что? Мещанский театр, мещанская публика… нэпманы…

Басаргину сделалось скучно. Он отлично знал, почему Глебову хотелось попасть на сцену: театр был золотой жилой, драматурги получали не только гонорар за пьесу, но и отчисления с каждого представления. Именно поэтому в театр рвались все, кто с грехом пополам освоил правила правописания, – и именно поэтому в драматургической сфере так ожесточенно топтали конкурентов, не гнушаясь никакими методами. «Ну а я? – подумал Басаргин. – Чего же хочу я? Ведь не ради же денег я затеял все это – точнее, не только ради денег… Хотя какая разница – все равно же ничего не вышло…»

Когда Максим Александрович и его несносный спутник вошли в кабинет Должанского, тот говорил по телефону, время от времени делая заметки на лежащем перед ним листе бумаги. Заведующий редакцией стоял возле окна, засунув руки в карманы. Это был высокий, могучий человек, про которого ходили слухи, что ему довелось одно время быть на Волге бурлаком, чтобы прокормить семью. Он не говорил, а громыхал, и по лицу его, когда он заметил Басаргина, пробежала легкая тень.

– Поликарп Игнатьевич, – бодро заговорил писатель, – я согласовал тему с Эрмансом… – Эрманс был секретарем редакции. – Столетие со дня рождения Льва Толстого…