Однажды – вечером в четверг – Бобби привел меня на кладбище, где были похоронены его брат и мать. Мы закурили.
– Старик, – сказал Бобби, – я не боюсь кладбищ. Покойники такие же люди, как мы с тобой, и хотели они того же самого.
– А чего, по-твоему, мы хотим? – спросил я, чувствуя, что марихуана начинает действовать.
– Э, старик, – сказал он, – ну, просто того же, чего они.
– Так чего же?
Бобби пожал плечами.
– Я думаю, жить.
Он провел ладонью по траве и протянул мне косяк, мокрый от его и моей слюны. Я выдул белую струю дыма в небо, на котором мерцали Плеяды. За нами светились огни Кливленда. Промчавшаяся мимо машина оставила в прохладном воздухе несколько тактов “Helter Skelter”[10].
Настал апрель. Купальный сезон еще не открылся, но по моему настоянию мы отправились в карьер, едва стаяли последние сугробы. Я знал, что мы будем купаться нагишом. Я подгонял время.
Был ясный, словно промытый долгими холодами, весенний день. Небо было бледно-голубым, как талый лед. Из-под земли показались уже первые, самые неприхотливые цветы с толстыми стеблями. Карьер находился в трех милях от города. Небо отражалось в его темной неподвижной воде. Не считая нас с Бобби и одинокой коровы цвета жженого сахара, которая прибрела с пастбища попить на мелководье, на берегу никого не было. Можно было подумать, что мы приехали на высокогорное ледниковое озеро в Гималаях.
– Красиво, – сказал Бобби.
Мы закурили.
С ясеня, на котором еще не раскрылись почки, вопросительно вскрикнув, сорвалась голубая сойка.
– Мы просто обязаны искупаться, – сказал я. – Просто обязаны.
– Нет, старик. Еще слишком холодно. Вода ледяная, – возразил он.
– Все равно. Сегодня первый день официального купального сезона. Если мы сегодня не искупаемся, завтра снова пойдет снег.
– Кто тебе сказал?
– Это всем известно. Пошли.
– Ну, не знаю, – сказал он. – Холодновато.
Тем временем мы вышли на засыпанную галькой полосу пляжа, где у самого края воды стояла корова, поглядывающая на нас своими большими и черными как уголь глазами. Очертаниями карьер напоминал лошадиную подкову, окруженную по периметру зубчатым полукругом известковых скал.
– А по-моему, совсем не холодно, – сказал я Бобби. – В это время года вода здесь как на Бермудах. Смотри.
Подгоняемый страхом, что мы так ничего и не совершим сегодня, кроме как одетые выкурим косяк у кромки темной воды, я полез наверх по глинистому склону. Скалы в этом месте карьера поднимались вверх метров на семь, и летом самые отчаянные смельчаки ныряли с них в воду. У меня никогда и в мыслях не было прыгать с такой высоты. Особой храбростью я не отличался. Но в тот день я в своих новых, все еще жавших мне ковбойских сапогах вскарабкался на потрескавшееся известняковое плато, расцвеченное первыми желто-бурыми крокусами.
– Здесь давно лето, – закричал я Бобби, сиротливо стоявшему на пляже (Бобби курил, прикрывая косяк ладонью). – Только не пробуй воду. Залезай сюда и прыгнем. Так надо.
– Не, Джон, – крикнул он. – Слезай!
И тут в состоянии какой-то гудящей приподнятости я начал расстегивать рубашку. Нет, это был уже не робкий, вечно смущающийся Джонатан. Тот, кто раздевался сейчас под удивленным взором пьющей воду коровы, был и отважен и уверен в себе.
– Джон! – крикнул Бобби чуть настойчивей.
Когда я скинул рубашку, стянул сапоги и носки, меня охватило беспричинно восторженное чувство, какого я не испытывал еще никогда. Чувство это росло по мере того, как все новые участки кожи соприкасались со светом и сверкающим ледяным воздухом. Я становился все легче, все могущественнее. Наконец я не слишком грациозно вылез из джинсов и длинных трусов и замер – голый, костлявый, безумный – в лучах холодного солнца.