Алевтина дала знак оператору, и он, водрузив на плечо камеру, на ходу принялся снимать происходящее. Елена, приближаясь, поняла, что выглядит бабушка ну разве чуть старше их с Клавой, может, морщин чуть больше, зато щеки не обвисли, нет трагических складок, идущих от носа книзу, и, главное, живота у нее, в отличие от внучек, нет и в помине, хотя и старческой, немощной сухости тоже не наблюдается. Долгожительница была женщиной, что называется, в соку, правда, с очень неприятным горбоносым лицом. Клава, чем-то разобиженная, резко повернулась к подошедшим и, пожимая плечами, объясняла, что у старухи, видать, маразм. Медея хриплым голосом долдонила, что знать никакую Клаву не знает, сыновья у нее Леня да Саша были, да потопли, море разозлив, а какая такая Клава, внучка-самозванка, тут объявилась, она про такую и не слыхивала. Одета старуха была в какое-то рванье: мужской пиджак с протертыми до дыр локтями и обтрепавшимися рукавами, размеров на пять больше, чем нужно, нечистую сатиновую юбку и обута в калоши, надетые на шерстяные носки, в промежутке между концом юбки и носками выглядывали голые ноги. Они же все, ради съемок, вырядились, даже прически сделали в кои-то веки. Елена поймала мимолетный старухин взгляд из-под нависших бровей, которые не мешало бы подстричь, ей показалось, что бабка ей подмигнула, или не ей? Глаза у бабушки оказались пронзительно голубыми и вполне могли посоревноваться цветом с осенним небом, раскинувшимся близко над ними, но выражение их было до того странным, что Елена невольно поежилась, как будто заглянула в глаза птицы. Волосы, гладко зачесанные, даже не седые, а природного мышиного цвета, старуха полуприкрыла светлым кашемировым платком, концы завязала сзади, на шейной ложбине. А внучки-правнучки все, как одна, оказались крашеные: и Елена, и Клава, и Алевтина, слегка начинавшая седеть, и ни капли не седая тридцатилетняя Лида – все красили волосы в разные оттенки бордового цвета: рубин, коралл, баклажан, ну и у Лиды – ураганное торнадо.
Медея сунула руку в карман своего замызганного пиджака, точно залезла в 41-й год, и достала оттуда какую-то невероятную самокрутку, свернутую из газеты, коробок спичек и, запалив конец папироски, пустила дым Лиде в лицо. Витя Поклонский, отскочив в сторонку, все целился своей камерой в толпящихся по эту сторону ограды и в старуху, глумливо курившую самосад и не пускавшую гостей во двор.
Тут вперед вышла Алевтина и закричала – видимо, решив, что старуха такого возраста должна быть туга на ухо:
– Бабушка Медея, вы ведь у нас знатная долгожительница, в Москве об этом прознали и послали меня, вашу правнучку, чтобы сделать репортаж. Людям ведь интересно посмотреть на вас, увидеть, как вы живете, как вам удалось дожить до такого возраста – и остаться молодой.
Бабушка Медея продолжала невозмутимо курить, поэтому Алевтина к концу подобострастной речи слегка сникла.
– Вот тут собрались ваши внуки, правнуки, – тем не менее продолжала она, разгоняя клубы самосадного дыма, – это Саша, уже праправнук, Саша, иди сюда, чего ты там хоронишься.
– Не хочу, – буркнул Александр, все это время сидевший на корточках в сторонке.
Он и прежде все талдычил, что так нельзя, нехорошо это, то знать не хотели бабушку, а тут вдруг ради телесюжета, напоказ, заявятся. Елена объясняла ему, что бабушка эта бросила своих детей: ее отца, Александра, ему уже прадеда, и Леонида, Клавиного отца; воспитывали их чужие люди, поэтому и внучки считали за бабушку совсем другую женщину.