Ноги устали, но пока они как будто еще в приличной форме.

Две ступни. Болят. Они пострадали больше всего, нет смысла отрицать это. Он крупный парень. При каждом шаге с одной ступни на другую переносится сто шестьдесят фунтов веса. Болят подошвы. Время от времени их пронзает стреляющая боль. Большой палец на левой ноге прорвал носок (он вспомнил рассказ Стеббинса, и ползучий ужас проник в мозг) и неприятно трется о туфлю. И все-таки эти ступни действуют, на них до сих пор нет волдырей, и он чувствует, что его ступни пока также в очень неплохом состоянии.

«Гаррати, – ободрил он себя, – ты в отличной форме. Двенадцать уже мертвы, возможно, вдвое больше страдают сейчас от боли, а с тобой все в порядке. Ты хорошо идешь. Молодец. Ты живой».

Разговоры, совершенно умолкшие в ходе рассказа Стеббинса, возобновились. Раз человек жив, ему свойственно разговаривать. Янник, номер 98, намеренно громко обсуждал с Уайменом, 97-м, генеалогическое древо каждого из солдат, едущих в фургоне. Оба сошлись на том, что состоит оно в основном из грязных цветных нечесаных подонков.

Пирсон неожиданно спросил у Гаррати:

– Тебе ставили клизму?

– Клизму? – переспросил Гаррати и задумался над вопросом. – Нет. По-моему, нет.

– Эй, ребята, а кому-нибудь ставили? – продолжал расспросы Пирсон. – Выкладывайте правду.

– Мне ставили, – признался Харкнесс и хихикнул. – Однажды, когда я еще маленький был, я на Хэллоуин сожрал чуть не целую сумку конфет, и мама поставила мне клизму.

– И тебе понравилось? – настаивал Пирсон.

– Ты что, обалдел? Кому понравится получить четверть кварты теплой мыльной воды в…

– Моему младшему брату нравится, – печально сказал Пирсон. – Я спросил сопляка, не жалеет ли он, что я иду, а он остается, и он говорит – нет, мол, мама, может, ему клизму поставит, если он будет хорошо себя вести. Любит он их.

– Гадость какая, – довольно громко сказал Харкнесс. Пирсон угрюмо взглянул на него.

– Я тоже так думаю, – сказал он.

Через несколько минут к группе присоединился Дейвидсон и принялся рассказывать о том, как однажды на Стебенвилльской ярмарке он напился пьяным и заполз в палатку, где торговали спиртным, и там его двинула по голове какая-то жирная матрона. Когда Дейвидсон объяснил ей (так он сказал), что он пьян и решил, что в этой палатке делают татуировку, раскрасневшаяся жирная матрона позволила ему (так он сказал) пощупать ее немного. Дейвидсон сказал ей, что ему хотелось наколоть на живот звездно-полосатый флаг.

Арт Бейкер рассказал, как однажды участвовал в состязании, в котором мальчишки поджигали собственные газы, и некто Дейви Попхэм сжег все волосы в заднице (а их у него там было немало) и даже обжег спину. Запах был как от паленой травы, сказал Бейкер. Харкнесс расхохотался так, что заработал предупреждение.

И пошло, и пошло. Одна крутая история следовала за другой, и в конце концов сложившийся карточный домик стал рассыпаться. Еще один человек получил предупреждение, и вскоре после этого второй Бейкер, Джеймс, заработал билет. Хорошее настроение группы улетучилось. Заговорили о девочках, разговоры начали спотыкаться и приобрели сентиментальный характер. Гаррати ничего не говорил о Джен, но когда наступили мучительные десять часов и молочно-белые клочья тумана стали явственно различимы в угольно-черной мгле, ему подумалось, что Джен – самое лучшее создание из всех, кого он когда-либо знал.

Они прошли короткий ряд ртутных фонарей, прошли небольшое селение, где все двери и ставни на окнах домов были закрыты. Переговаривались они вполголоса, и настроение у всех было подавленное. В дальнем конце селения был магазин, и на скамейке около него сидела парочка. И он, и она спали, склонив головы друг к другу. У них была табличка, надпись на которой невозможно было прочитать. Девушка совсем юная, на вид не больше четырнадцати. Молодой человек одет в спортивную куртку, застиранную настолько, что она уже никому не покажется спортивной. Идущие осторожно прошли мимо, стараясь не наступить на их тени на асфальте.