– Тридцать семь и пять, – докладывает мне Домка, как-то очень терпеливо слушая кричащую женщину. – Пульс – восемьдесят пять.
– Вот-вот, сама там дрыхнет, а детки тут в жизнь человеческую, как в игрушку, играют… А он, бедный, стонет, может, ему последний час пришел… – дребезжащим голосом кричит мать Василька. – Я на вас жаловаться буду, я письмо на вас напишу.
– Кому? – умудренно спрашивает Домка.
Женщина смолкает, должно быть, пораженная тем небывалым обстоятельством, что жаловаться-то действительно некому и некуда.
– Ступай найди тетю Феню. Пусть приготовит шприц.
– Вас понял, – отвечает Домка, подражая летчику из какой-то кинокартины, и, сделав налево кругом, отправляется выполнять распоряжение.
Хотя халат Дубинича ему почти впору и со спины он в нем совсем взрослый, в сущности, он мальчишка и недалеко ушел от ребят, с которыми должен был бы учиться в шестом классе. Измеряю температуру, подсчитываю пульс. Нет, все точно. Домку можно не проверять. Мать успокоилась, присела на койку и, привалившись к спинке, сразу задремала. Мне вдруг тоже захотелось спать.
– Железо и то устает, – говорит Мария Григорьевна и решительно ведет меня под руку через погруженные во тьму палаты в наш зашкафный уголок.
Привела, усадила. Сняла с меня шапочку, расстегнула халат.
– Спите, надо будет – разбужу.
Я посмотрела на часы – они стояли.
– Сколько же сейчас может быть времени?
– А кому оно нужно теперь, время? – Мария Григорьевна взбила подушку. – Нам с вами оно теперь ни к чему. Будем жить, как кроты: круглые сутки ночь, – и гадать, когда наши вернутся.
В ровном, обычно бесцветном голосе ее прорвалась тоска. Не оглядываясь, она мягко толкнула меня к подушке, и я будто сразу провалилась в темную теплую воду. Но снилось хорошее – берег нашей Тьмы, цветущие черемухи. Ты, Семен, босой, в косоворотке, и будто бы я тоже босая. Бежим мы по влажному заливному лужку, и прохладная трава хлещет меня по голым ногам. Ты все хочешь меня догнать, а я не даюсь, увертываюсь, хохочу, и мне необыкновенно хорошо. Ты все-таки догнал бы меня, наверное, и я хотела этого, ждала, но…
– …Вера Николаевна, Вера Николаевна! – Кто-то раскачивал меня за плечо. – Проснитесь, матушка, дело.
Еще не открыв глаза, я по уютному запаху хлеба, чистой одежды и еще чего-то очень домашнего догадываюсь, что рядом тетя Феня. Но сон так хорош: солнечный день, река, луг все еще живут во мне, и не хочется уходить от этого.
– Проснитесь, без вас не раскумекаешь, беда…
Беда! Это слово в последнее время мы слышим слишком часто. Оно как бы реет в воздухе… Беда! Я сразу скидываю ноги с кровати.
– Что, что там? Что-нибудь с Васильком?
– Нет, Василек спит, мать возле него… Пришел тут какой-то бородатый. Начальника госпиталя требует, со мной и говорить не стал. Грозится.
– Немец?
– Нет, вроде наш.
– А кто?
– Не говорит. Вертлявый, будто из цыган, подавай ему начальника – и все. – Тетя Феня оглянулась на занавеску, отгораживающую вход, и зашептала: – Карманы у него оттопыренные. Он все за них хватается. Жутко аж, хотя чего ж нам бояться – голому разбой не страшен.
Я обулась, надела халат. Милый сон еще жил во мне. Перед глазами маячило твое, Семен, широкое, круглое лицо, разгоряченное бегом, твои маленькие, хитро прищуренные глазки, твои губы, в уголках которых всегда, даже когда ты сердишься, живут смешинки. Ты был еще со мною, и, вероятно, поэтому я спокойно пошла навстречу незнакомцу с оттопыренными карманами, хотя хорошего, конечно, в нашем положении ждать нечего и неоткуда.
Входная дверь терялась в темноте, и когда точно бы из нее выступила невысокая фигура, мне показалось, будто она возникла из-под земли. Четко виднелись лишь бинты на голове этого человека да странно поблескивали белками, точно бы источали свет, его глаза.