– Пахнет свиньями, – говорю я почти шепотом.

– Громче! – требует Томас.

Всего несколько шагов разделяют теперь их и нас. Я напоминаю себе, что фрау Гольдшмидт злая; она накричала на меня и не дала мне погулять с Флоки. Пусть получит то, что заслужила. На герра Гольдшмидта я стараюсь не глядеть.

– Еврейские свиньи! – Мой голос набирает уверенность. Фрау Гольдшмидт бьет дрожь, а Томас хохочет. Это придает мне смелости. – Отвратительно! Как можно жить рядом со свиньями? – Я не гляжу на Гольдшмидтов, и слова даются мне легко. Вот они уже льются из меня потоком, кислым и противным, как рвота. – Свинарники. Свиньи должны жить в свинарниках, а не в домах!

Моя голова наполняется звоном. Мы с Томасом сначала хохочем как сумасшедшие, потом бежим прочь, на другую сторону улицы.

Но выражение морщинистого лица герра Гольдшмидта и рука его супруги, которая лежит на его локте и дрожит так, словно подпрыгивает, врезаются мне в память, и чувство тошноты не проходит, когда мы оставляем их позади.

Нельзя стать вождем, если не веришь в то, что делаешь. Это голос Гитлера. Я поднимаю голову, выпрямляю плечи и согласно киваю. Он прав. Нельзя позволять себе слабость; у меня есть дело, и исполнить его могу только я.

Мы стоим в папином кабинете, плечом к плечу. Я крепко держу Томаса за руку, чтобы тот не трусил. Он совсем онемел от страха.

Обводя комнату взглядом, в первый раз вижу ее глазами Томаса: огромный письменный стол с кожаной столешницей, массивное папино кресло, от пола до потолка – полки с папками и трудами вождей, и сам папа – светлые волосы гладко зачесаны назад, черная форма придает внушительности крупному телу.

– Ну? – Папа приподымает светлую бровь, глядя на нас поверх полукружий очков для чтения.

Воздух в комнате спертый, пахнет застарелым сигарным дымом и терпким алкогольным духом – виски.

Томас стоит, как в рот воды набрал, и я начинаю бояться, что он передумает или папа потеряет терпение и выгонит нас из кабинета.

Забудь о слабости. Молодежь, перед которой содрогнется мир.

– Папа… – начинаю я неожиданно громким голосом. – Ты же помнишь Томаса? Он хочет кое о чем доложить, но боится и не знает, с кем ему поговорить. Я подумала, может быть, ты его выслушаешь.

Папа откладывает ручку и откидывается на спинку кресла:

– Что ж, мальчик, я слушаю.

Томас прокашливается и наконец-то начинает говорить:

– Я, это… насчет моего отца. Точнее, насчет того поляка Бажека. По-моему, он коммунист.

Папа выпрямляется в кресле. Томас смотрит на меня. Я киваю ему: все в порядке.

– Почему ты так думаешь, сынок?

– Я его слышал. Он и отца моего впутал. А еще я нашел листовки…

– Какие листовки? – перебивает его папа.

– С пропагандой.

Я улыбаюсь Томасу. Он молодец, справляется.

– Они устраивают дискуссии. Называют Гитлера идиотом. Говорят, что совсем скоро люди увидят, как их обманули. А еще они говорят о разных знакомых и обсуждают, на чьей те стороне.

– А как их зовут, ты помнишь? – спрашивает папа.

– Кажется, да. Некоторых. – Томас переминается с ноги на ногу. – Иногда, когда нас с братьями отправляют играть на улицу, я прокрадываюсь в дом и слушаю. Они говорят о победе рабочего класса, о революции, а еще о преступлениях богатых и всяком таком. Только я забыл…

– Ничего страшного. – Папа подвигает к Томасу листок бумаги, протягивает ручку. – Вот, напиши здесь имена.

Мы оба смотрим на Томаса, пока тот, скрипя пером по бумаге, выводит пару имен. Задумывается, вспоминает, пишет еще два.

Смотрит на папу:

– Все, больше я никого не знаю.

Папа поднимается, обходит стол кругом, встает напротив Томаса и жмет ему руку: