По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Федору на вечерку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» – мстительно подумал Федор, обжигаясь внутри себя обо что-то каленое, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.

Нынешний май уже разукрасила сирень. Наравне с плодоносящими сестрами, рябиной да черемухой, сирень в Раменском в необходимом почетном присутствии. Почти у каждого дома – тонкостволое невысокое деревце, на котором закудрявились, распушились средь ярко-зеленой листвы молочно-фиолетовые гроздья. Изобилье сирени в Раменском! Но только в одном палисаднике росла сирень белая, – редкая для здешних мест. Словно кипень, вздулась она искристой белизной, по зеленому тону ветвей пустила кудри из бесчисленных благоуханных соцветий. Эта сирень росла у дома Ольги.

«А я, стало быть, для нее неподходящий? Ухажер не гожий!» – словами Таньки распалял себя Федор. Но на сестру за ее необдумное злоязычие обиды нету. Да и при чем тут она! Обидой прижгла другая; и лилейный цвет сирени на улице бросался в глаза своей манливой, беспокойной красой.

Резко – будто за рукав сбоку потащили – Федор свернул на тропку, утекающую в овраг. По оврагу он скрытно пересек часть села и выбрался на околицу, на комковатую дорогу вблизи поля с поднявшейся озимой рожью. Хоронясь за придорожными кустами, стал возвращаться в сторону своей же улицы. Этот крюк он совершил, чтобы обогнуть дом с белой сиренью и не повстречать случаем мать, которая ушла к знахарке, бабке Авдотье, в этот же конец села.

Федор перемахнул через жерди невысокого тына и по малиннику, пригибая голову, пошел на задворок Дарьиного дома. Озирался. Никто вроде бы его маневр не заметил. Ну и хорошо – лишний раз языками не почешут. Покосившись на топор, бесхозно брошенный в траву, возле расшепленной, но так и не расколотой березовой чурки, Федор осторожно, через неуклюжие рассохшиеся двери, пробрался в хлев. «Тихо ты!» – шугнул он козлуху, которая заблеяла, почуяв человека, и прошел дальше – в захламленные, тесные сени. Прислонившись к дверям в лохмотьях ватинной обивки, он прислушался. Внутри – безголосо. Чужих, значит, нет. Рванул дверь – вошел в избу.

– Ой! – вскрикнула Дарья, полусогнутая над ступой. – Некошной тебя подери! Напугал-то как… По-человечески зайти не можешь? Вежливы-то люди стуком предупреждают.

Она разогнула спину, повернулась всем передом к Федору. В белой косынке, зеленоглазая, с полными губами; грудь часто вздымается от неровного, вспуганного дыхания; в грязных руках – сечка: видать, готовила кормежку для борова.

Федор мимо ушей пропустил Дарьин упрек, широко, нетерпеливо шагнул к ней. Возбуждаясь солоноватым запахом ее пота, травяным ароматом волос и вкусным дыханием из полуоткрытых губ, крепко обнял Дарью.

– Я к тебе пришел, – горячо проговорил он.

– Вижу, что пришел, – усмехнулась она, отстраняя его от себя локтями. – Фартук у меня грязен и руки не мыты – нарядку-то извожу. Ты нынче по-вечерошному собрался. Как жених.

Но Федор не отступил. Нарочито демонстрируя, что пренебрегает своей нарядкой и попачкает ее без сожаления, сильнее обхватил Дарью.

– Переломишь, леший! – крикнула она. – Очумел наготово. Катька вон сидит. До ночи потерпеть не можешь?

– Катька все равно ничего не понимает.

– Зато я понимаю! Пускай неразумная, а дочь.

На низкой кровати, на пестравом лоскутном одеяле, в ситцевом платье в горошек, сидела юродивая девочка, с большой лысой головой, с короткими, худыми как спички ногами. Она тормошила деревянную куклу, с рисованным лицом и приклеенными волосами из мочала. Целыми днями эта малая устраивала трясучку бесчувственной деревянной подруге, хотела разбудить ее, и радостно гикала, когда ее пробуждала… Ресниц и бровей на лице Катьки почти не было, глаза прозрачные, голубые-голубые и потусторонние, с вечным, застывшим в них удивлением; губы младенчески розовы и слюнявы.