«Все уходят. Вот так, – подытожил судья Григорьев. Взглянул на Викентия Савельева и стиснул от возмущения зубы: – А этот пакостник не уйдет! Бронь выхлопочет. По тылам отсидится. Он храбер там, где безопасно! Такие всегда за чужой спиной прикрытие найдут!»

Однако сколь возмущен и жесток, столь же ошибочен окажется судья Григорьев в своих презренных мыслях о будущем Савельева! Лишь потуже затянется послеоперационный шов и слезут коросты – Викентий Савельев с партийным призывом уйдет в действующие войска. В отступательных боях под Харьковом политрук Савельев с остатками разбитого зенитного батальона попадет в западню, расстреляет все патроны и безоружный, контуженный, будет взят в плен. По приказу немецкого офицера местный полицай Ковальчук, в бытность зажиточный хуторянин, раскулаченный при Советах, но чудом спасшийся от ссыльной Сибири, выкрикнет перед строем военнопленных: «Хто из вас есть тута партейцы? Выходи! Все равно выведаем!» И Викентий Савельев, больной, раненный, вдруг резко поднимет голову и сделает роковой шаг, не отрекаясь от партийной принадлежности и своей планиды. У войны свое сито…

Когда из-под ног измученного пленника полицай вышибет чурбан и тело с табличкой на груди «коммунист» грузно осядет в петле виселицы, через разорванную гимнастерку на животе казненного будет различим крупный шрам от удара ножом.

– Обвиняемый! Вам предоставляется последнее слово перед вынесением приговора, – отчеканил судья Григорьев.

9

Федор встал со скамьи подсудимых, положил руки на перила, потом виновато убрал их за спину. Посмотрел в зал. Мать с прижавшейся к ней Танькой – обе пугливо навостренные от значительности минуты; Дарья, ближе всех, и еще подалась вперед: кажется, сама готова держать покаянную речь; Максим, возбужденный, взлохмаченный – будто рад от скорого ухода на службу; Савельев, сидевший вполоборота, – он и есть всему причина, но нет к нему претензии: выжил – и за это можно в ножки поклониться, не по убийственному делу срок тянуть. Еще Федор успел взглянуть на Ольгу. Одетая во все темное, со спрятанной под платком косой, в ней было сейчас что-то покорное, как в смиренной монашке, – и даже жалкое.

Федор отвернулся от зала. Заговорил:

– Я, граждане, хотел сказать вам, что получилось так… – Он и сам не узнал свой голос – ломкий и какой-то пришибленный. И умолк.

Еще в следственной тюрьме Федор приготовлялся, чтобы на судбище прилюдно повиниться. За ножевой удар он затерзал себя угрызениями, тыщу раз проклял, ворочаясь с боку на бок в душные бессонные ночи на нарах. Оборотись жизнь вспять – он от ножа бы отшатнулся, как от гадючины. Но теперь поди, попробуй, расскажи все это судейству.

«Эй-эй, хлопчик, ты гордыню там брось! За гордыню да за упрямство человек более всего страданье терпит… У тебя первая ходка. Каюсь, мол, граждане примерные. Осознавши все, прощенья молю, – натаскивал его сокамерник по предвариловке, пожилой горбатый зэк, по кличке Фып. – На любовь надави. Как, мол, так, граждане хорошие, невесту уводят! Женихово сердце слепое да жгучее. Сорвался под влияньем несказанной любви… Слезу пусти, несчастной овечкой прикинься. Разжалобишь – скостят год-другой. Тюремный-то год голодный да тягучий». – Тертый зэк Фып таковые тонкости знал доподлинно, изведал на своей испытанной шкуре.

…Пауза затягивалась. Прокурор зашамкал губами, заерзал. Адвокат скосил на Федора голову и что-то шепнул в подсказку. Нетерпение изъявлял даже милиционер-охранник – перехватил пониже цевье винтовки; и чернила на ручке у секретаря суда, безликой старой девы, уже успели высохнуть. Судья Григорьев выпрямился на тронном кресле: