– С удовольствием пристрелил бы его, чтоб не мучился, – сказал Водак.

Пригибаясь, мы перебежали пустой коридор. Свисали какие-то провода, поблескивали клыки лопнувших лампочек. Желтел пластик дверей, плавно уходящих за поворот. У меня в кабинете царил первобытный хаос. Часть потолка обвалилась, из бетонных нагромождений высовывались прутья порванной арматуры. Висела в воздухе копоть и удушающе пахло оплавившейся изоляцией. Я мельком подумал, что автоматика, вероятно, не вырубила электричество. Было, впрочем, не до того. Клейст покачивался в моем кресле – вызывающе чистенький и опрятный. Подбородок немного задран, руки – на подлокотниках. Даже шапочка у него была аккуратная, точно из прачечной.

Странно выглядела эта картина со стороны: свежий халат, складки брюк, туфельки, обтертые до насыщенного вишневого блеска, и одновременно – безобразный пролом в стене, где обширной высью золотилось тронутое солнцем небо.

Водак за моей спиной нехорошо засопел.

– Ты не ранен? Отлично!.. Тогда – подкинь сигарету!..

Клейст не сразу перевел на меня пустые глаза. А когда перевел, в них не было ничего, кроме холодного любопытства.

– С чего бы это?..

И лицо его мне тоже не слишком понравилось – бледное, будто из стеарина, присыпанное белым налетом на скулах. Точно лицо давно умершего человека. Водак шумно дохнул и от души выматерился.

– А сигарету я тебе не дам, – наконец сказал Клейст. Вытащил пачку и покопался в ней длинными пальцами. Сообщил результат: – Девять штук. Самому не хватит.

Он вытянул тело вдоль кресла и опять закачался. Засвистел танго сквозь зубы – он всегда любил танго, – устремил долгий взгляд куда-то в небесные дали.

Про нас с Водаком он как будто забыл.

Я почувствовал, что начинаю разделять всеобщую неприязнь к семиотикам. Подумаешь, дельфийские мудрецы, собственный сектор у них, обедают за отдельным столиком. В кино не ходят, в баре не появляются – неинтересно им. Придумали себе рыбий язык: два слова по-человечески, а двадцать – дикая тарабарщина. Я пробовал читать их статьи – гиблое дело. Нисколько не удивительно, что даже сдержанный Грюнфельд как-то в запале сказал, что превращающаяся в искусство наука перестает быть собой, семиотики изучают Оракула, а все остальное человечество – семиотиков. Или: «Если хочешь, чтобы тебе хорошо платили, занимайся тем, чего никто никогда не поймет». То есть опять-таки семиотикой.

Водак тем временем вытряхивал ящики из моего стола. Ворошил бумаги и расшвыривал пачки слежавшихся микрофотографий.

Поднял физиономию, темную от прилива крови.

– Где твой пистолет? Ведь тебе полагается пистолет…

– Дома, – растерянно сказал я.

– Ах ты чтоб!.. Ах чтоб тебя!.. – коротко сказал Водак. Узрел среди вороха фотопленок новенькую обойму и сунул ее в карман. – Ах эти ученые… Анатоль! Надо убираться отсюда…

Он сильно нервничал, и это пугало меня больше всего. Я, пожалуй, впервые видел, как флегматичный невозмутимый Водак суетится и нервничает. Тут же опять замяукали – будто в самое ухо. Я рванулся от неожиданности и сбил на пол ящичек, поставленный с края. Брызнули по известковой пыли мягкие чернильные катыши. Звук шел из угла, где часть потолка обвалилась. Синие, почти черные жилистые лодыжки торчали из-под обломков. Как у гориллы – твердые, обросшие редкой шерстью. Желтоватые мозолистые ступни подрагивали.

Я в испуге оглянулся на Клейста. И Водак тоже вопросительно посмотрел на него.

Клейст хладнокровно мигнул.

– Это рукан, – любезно пояснил он, перестав на секунду насвистывать.

Покачиваться он тем не менее не перестал.