– Я не уйду, я с ним уже пятнадцать лет. Но я знаю, каково нам будет, когда придет эта женщина. Станет кричать на нас из-за пылинок на мебели и будить после полудня, чтобы чай ей подавали, и в кухню нос совать, когда ни попадя, распекать за грязные кастрюли и тараканов в мучном закроме. Я так думаю, эти женщины ночами не спят, только и выдумывают, чем извести слуг.
– Они ведут красную книжечку, – сказал Сэмми, – куда заносят базарные расходы: две анны на это, четыре – на то, чтобы ты и пайсы[61] не сберег. Они за цену луковицы больше будут придираться, чем сахиб за пять рупий.
– А то я не знаю! Она будет похуже Ма Хла Мэй. Женщины! – добавил он с тяжким вздохом.
Остальные тоже принялись вздыхать, даже Ма Пу с Ма Йи. Они не принимали слов Ко Слы на свой счет – англичанки были существами особого рода (едва ли даже людьми) и внушали такой ужас, что стоило англичанину жениться, как все слуги, невзирая на выслугу лет, обычно разбегались из дома.
Впрочем, оказалось, что Ко Сла поднял тревогу преждевременно. На десятый день знакомства с Элизабет Флори сблизился с ней ненамного больше, чем в первый день.
Так вышло, что эти десять дней он оставался почти единственным ее собеседником, поскольку большинство европейцев отбыли в джунгли. Флори тоже, по-хорошему, не должен был прохлаждаться в штаб-квартире, поскольку в это время года работа по вывозке леса шла полным ходом, и малограмотный дежурный евразиец справлялся из рук вон плохо. Но Флори остался – под предлогом лихорадки – и что ни день получал отчаянные письма от дежурного, сообщавшего о новых бедствиях. То заболел один из слонов, то сломался двигатель узкоколейки, по которой вывозили к реке тиковые бревна, а то пятнадцать кули бросили работу. Но Флори все медлил, не смея оставить Чаутаду, а точнее Элизабет, и неустанно пытался вернуть – без особого успеха – то легкое дружеское расположение, что установилось между ними в первый день знакомства.
Что правда, то правда: они виделись каждый день, утром и вечером. Каждый вечер они вдвоем играли в теннис – миссис Лэкерстин была слишком вялой, а мистер Лэкерстин страдал избытком желчи в это время года – после чего все вчетвером рассаживались в салоне, играли в бридж и разговаривали. Но, хотя Флори проводил часы в компании Элизабет, и часто они оставались вдвоем, ему никак не удавалось расслабиться в ее присутствии. Общались они – при условии, что общение ограничивалось банальностями, – совершенно свободно, однако были далеки друг от друга, как незнакомцы. Он держался с ней скованно, все время помня о своем пятне; дважды выбритый подбородок зудел, и все тело ныло, требуя виски и табака, ведь он теперь старался пить и курить меньше. Но за десять дней отношения их ничуть не продвинулись.
Дело в том, что у Флори никак не получалось говорить с ней так, как ему того хотелось. Говорить, просто говорить! Кажется, такой пустяк, но как же это важно! Когда ты достиг порога среднего возраста в горьком одиночестве, находясь среди людей, для которых твое искреннее мнение о чем бы то ни было – это святотатство, потребность в общении становится огромной. Но с Элизабет серьезный разговор казался невозможным. Словно бы на них было наложено заклятие, превращавшее все их общение в разговор о мелочах: граммофонные пластинки, собаки, теннисные ракетки – весь этот пустопорожний клубный вздор. Ей словно бы не хотелось говорить о чем-то другом. Стоило ему затронуть мало-мальски значимую тему, как ее интонация менялась, как бы говоря: «давайте не будем». Когда же он узнал ее книжные вкусы, то ужаснулся. Однако он напоминал себе, что она еще молода, к тому же разве не жила она в Париже, не пила белого вина и не говорила о Марселе Прусте под платанами? Пройдет время, и она, несомненно, поймет его и станет ему той спутницей, в которой он нуждался. Возможно, он просто еще не заслужил ее доверия.