Отбирают флаги и гонят их. Убегают…

* * *

– На одном углу спотыкаемся о какую-то мягкую и рассыпающуюся горку.

– Чай, ваше благородие.

Да, это чай. Симпатичные и душистые кубики в золотом украшенных обертках. И я чувствую, что делается в крестьянских бережливых сердцах моих солдат.

Чай… Драгоценное солдатское зелье, их роскошь, вот так валяется в грязи, пропадает…

Они не выдерживают:

– Ваше благородие, дозвольте взять… По штучке… Пропадет зря…

В моей душе борьба. Чувствую, что солдатам этого никак не понять, если я откажу. Они честно работали со мною весь день. Старались, как могли, спасая «жидовское добро». Но ведь этот чай – уже ничей. Он все равно пропадет. Как же его не спасти? Принципиально. Но ведь донкихотство непонятно им.

И я уступаю.

* * *

Кто скажет «а», тот скажет «б»…

Унтер-офицер подходит ко мне.

– Ваше благородие…

– Ну?..

– Ребята наши просят – отпустить бы… тех…

У него в голосе что-то подкупающее. Я понимаю – он просит, чтобы я отпустил тех двух солдат, что мы арестовали.

– Пропадут, ваше благородие… Они уже уволенные со службы. Завтра домой имели ехать… А тут такое дело вышло… Жалко… Ребята очень просят.

Опять коротенькая душевная борьба, и опять я капитулирую. – Ваше благородие, мы их сами накажем… А под суд… Он не доканчивает, но я знаю, что, если бы он был интеллигентом, он сказал бы: «А под суд – бесчеловечно».

Но я стараюсь отступить с соблюдением приличий.

– Ну ладно… Но помните, только – ради вашей службы.

– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я слышу возню в темноте, удары: их «наказывают». Потом они выныривают передо мной:

– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я все еще стараюсь сохранить конвенансы[4].

– Не ради вас, мерзавцы… Ради моих сапер. Как бы там ни было, инцидент исчерпан.

* * *

На одной из улиц (неразгромленной) я почувствовал нечто необычайное.

Полная темнота. Но в подъездах, в воротах, в дверях, в палисадниках и садиках какая-то возня, шепот, заглушенные голоса. Если они не спят, почему не зажигают света? Почему в полной темноте они перебегают, перешептываются? Что-то встревоженное, волнующееся, напряженное. Что такое?

По обрывкам долетающих слов ясно, что это русская улица. Почему они прячутся? На мостовую выйти как бы боятся?

Я остановился и выстроил взвод поперек улицы. Поняв, что мы – солдаты, люди начинают поодиночке подбираться к нам.

Я вступаю в разговор с ними.

– Что тут такое, чего вы шепчетесь?

– Боимся.

– Чего боитесь?

– Жидов боимся… Идут резать…

– Да откуда это вы взяли?

– Все говорят, ваше благородие…

В это время прямо в строй бросается какая-то женщина. Метнулась от страха.

– Ой, ратуйте, ратуйте!..

– Чего ты кричишь, что с тобой?

– Ой, ой, там, на Совской… Детки мои… ой, ратуйте!..

– На какой Совской?

Несколько голосов вмешивается:

– Там, ваше благородие, там… Там Совская.

Они показывают руками куда-то в черноту, куда, по-видимому, улица уходит в гору.

Баба продолжает кричать истерически: что там, на Совской, режут ее детей, но что она не пойдет все равно туда и молит о помощи.

– Ратуйте, кто в бога вируе!..

Вокруг взволнованная, – чувствую, как они перепуганы, – собирается толпа и жмется к моему взводу.

И вдруг я чувствую, что это паническое состояние передается солдатам. Истерический вопль женщины, эта черная темнота, психический ток этой перепуганной толпы – действует на них. А в особенности эта проклятая цифра: «десять тысяч». Эта шепчущаяся толпа только и говорит о десяти тысячах жидов, которые где-то засели, но сейчас вот-вот придут по этой черной улице, вон оттуда, с горки, с этой самой Совской, где уже режут детей этой голосящей бабы. А ведь нас только горсточка – взвод…