Отбирают флаги и гонят их. Убегают…
– На одном углу спотыкаемся о какую-то мягкую и рассыпающуюся горку.
– Чай, ваше благородие.
Да, это чай. Симпатичные и душистые кубики в золотом украшенных обертках. И я чувствую, что делается в крестьянских бережливых сердцах моих солдат.
Чай… Драгоценное солдатское зелье, их роскошь, вот так валяется в грязи, пропадает…
Они не выдерживают:
– Ваше благородие, дозвольте взять… По штучке… Пропадет зря…
В моей душе борьба. Чувствую, что солдатам этого никак не понять, если я откажу. Они честно работали со мною весь день. Старались, как могли, спасая «жидовское добро». Но ведь этот чай – уже ничей. Он все равно пропадет. Как же его не спасти? Принципиально. Но ведь донкихотство непонятно им.
И я уступаю.
Кто скажет «а», тот скажет «б»…
Унтер-офицер подходит ко мне.
– Ваше благородие…
– Ну?..
– Ребята наши просят – отпустить бы… тех…
У него в голосе что-то подкупающее. Я понимаю – он просит, чтобы я отпустил тех двух солдат, что мы арестовали.
– Пропадут, ваше благородие… Они уже уволенные со службы. Завтра домой имели ехать… А тут такое дело вышло… Жалко… Ребята очень просят.
Опять коротенькая душевная борьба, и опять я капитулирую. – Ваше благородие, мы их сами накажем… А под суд… Он не доканчивает, но я знаю, что, если бы он был интеллигентом, он сказал бы: «А под суд – бесчеловечно».
Но я стараюсь отступить с соблюдением приличий.
– Ну ладно… Но помните, только – ради вашей службы.
– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я слышу возню в темноте, удары: их «наказывают». Потом они выныривают передо мной:
– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я все еще стараюсь сохранить конвенансы[4].
– Не ради вас, мерзавцы… Ради моих сапер. Как бы там ни было, инцидент исчерпан.
На одной из улиц (неразгромленной) я почувствовал нечто необычайное.
Полная темнота. Но в подъездах, в воротах, в дверях, в палисадниках и садиках какая-то возня, шепот, заглушенные голоса. Если они не спят, почему не зажигают света? Почему в полной темноте они перебегают, перешептываются? Что-то встревоженное, волнующееся, напряженное. Что такое?
По обрывкам долетающих слов ясно, что это русская улица. Почему они прячутся? На мостовую выйти как бы боятся?
Я остановился и выстроил взвод поперек улицы. Поняв, что мы – солдаты, люди начинают поодиночке подбираться к нам.
Я вступаю в разговор с ними.
– Что тут такое, чего вы шепчетесь?
– Боимся.
– Чего боитесь?
– Жидов боимся… Идут резать…
– Да откуда это вы взяли?
– Все говорят, ваше благородие…
В это время прямо в строй бросается какая-то женщина. Метнулась от страха.
– Ой, ратуйте, ратуйте!..
– Чего ты кричишь, что с тобой?
– Ой, ой, там, на Совской… Детки мои… ой, ратуйте!..
– На какой Совской?
Несколько голосов вмешивается:
– Там, ваше благородие, там… Там Совская.
Они показывают руками куда-то в черноту, куда, по-видимому, улица уходит в гору.
Баба продолжает кричать истерически: что там, на Совской, режут ее детей, но что она не пойдет все равно туда и молит о помощи.
– Ратуйте, кто в бога вируе!..
Вокруг взволнованная, – чувствую, как они перепуганы, – собирается толпа и жмется к моему взводу.
И вдруг я чувствую, что это паническое состояние передается солдатам. Истерический вопль женщины, эта черная темнота, психический ток этой перепуганной толпы – действует на них. А в особенности эта проклятая цифра: «десять тысяч». Эта шепчущаяся толпа только и говорит о десяти тысячах жидов, которые где-то засели, но сейчас вот-вот придут по этой черной улице, вон оттуда, с горки, с этой самой Совской, где уже режут детей этой голосящей бабы. А ведь нас только горсточка – взвод…