16 декабря. Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. «Влюблен как никогда!» И просто баба, толстая, белая, ужасно![4] Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар – легко. Пока нет ребенка. И она тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать.

Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и всё его прошедшее.

Приехала – хуже, голова болит, расстроена, а душу давит, давит. Так хорошо, привольно было на воздухе, широко. И думать хочется широко, и дышать широко, и жить. А жизнь такая мелочная. Любить трудно, а любишь так, что дух захватывает, что всю жизнь бы, душу положила, чтоб не прошла она ни с чьей стороны. И тесен, мал тот мирок, в котором я живу, если исключить его. А соединить нам мирки наши в один – нельзя. Он так умен, деятелен, способен, и потом это ужасное, длинное прошедшее. А у меня оно маленькое, ничтожное.

Меня нынче испугала поездка в Москву. Я сделаюсь еще ничтожнее и чувствую, что если у меня будет жизнь, мир, которым я буду довольна, то он будет здесь, в Ясной, без людей, в семье, со всем, что я сама себе создала.

Читала начала его сочинений, и везде, где любовь, где женщины, мне гадко, тяжело, я бы всё, всё сожгла. Пусть нигде не напомнится мне его прошедшее. И не жаль бы мне было его трудов, потому что от ревности я делаюсь страшная эгоистка.

Если б я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то бы сделала с удовольствием.

1863

9 января. Никогда в жизни я не была так несчастлива сознанием своей вины. Никогда не воображала, что могу быть виновата до такой степени. Мне так тяжело, что целый день слезы меня душат. Я боюсь говорить с ним, боюсь глядеть на него. Никогда он не был мне так мил и дорог, и никогда я не казалась себе так ничтожна и гадка. И он не сердится, он всё любит меня, и такой у него кроткий, святой взгляд. Можно умереть от счастия и от унижения с таким человеком. Мне очень дурно. От причины нравственной я больна физически. У меня была такая боль, что я думала, что выкину. Я стала как сумасшедшая. Я целый день молюсь, как будто от этого легче будет моя вина и как будто этим я могу возвратить то, что я сделала.

Мне легче, когда его нет. Я могу и плакать, и любить его, а когда он тут, меня мучает совесть, мучает его милый взгляд и лицо его, на которое я уже не смотрела со вчерашнего вечера и которое так мне мило. И как я могу только делать ему что-нибудь неприятное!

Всё думала я, как бы мне загладить (или не загладить, это глупое слово) и как бы мне сделаться лучше для него. Любить его я не могу больше, потому что люблю его до последней крайности, всеми силами, так, что нет ни одной мысли другой, нет никаких желаний, ничего нет во мне, кроме любви к нему. И в нем ничего нет дурного, ничего, в чем я хоть подумать бы могла упрекнуть его.

Он мне всё не верит, думает, что мне нужны развлечения, а мне ничего не нужно, кроме него. Если б он только знал, как я радостно думаю о будущности, не с развлечениями, а с ним и со всем тем, что он любит. Я так стараюсь полюбить даже всё то, что мне и не нравилось, как Ауэрбах[5].

А вчера я была в ударе капризничать, прежде этого не было до такой степени. Неужели у меня такой отвратительный характер или это пошлые нервы и беременность? Пускай так лучше будет, потому что я знаю, что теперь буду беречь наше счастие, если я еще не очень испортила его. Это ужасно, могло бы быть так весело и хорошо. Он теперь здоров; что я наделала. Таня, Саша, Кузминский приехали, а я всё не могу не плакать. Я им ни за что не покажусь, они дети и не любили. Как я жду его! Господи, если он ко мне охладеет? Ну всё, решительно, теперь держится на нем. А я какая ничтожная, как тяжело это нравственное ничтожество. Он спохватится, наверное, какая я перед ним жалкая и гадкая.