Я пишу короткое письмо девяти коллегам-писателям, рыцарям овального стола. Они мои товарищи, некоторые – близкие друзья.
Почти сразу получаю ответные послания. Виржини Депант[3], Филипп Клодель[4] и Поль Констан[5] выражают мне теплые чувства в изысканных выражениях, и я перечитываю их, чтобы насладиться дружеским участием. От Тахара Бен Джеллуна[6] приходит короткое сообщение, в котором говорится о «боли и разлуке, вечном молчании и неизгладимых слезах» и о том, что благоразумный человек должен учиться терпению.
Терпение…
Я знал терпение любви, теперь придется учиться терпению печали.
Собрать все факты. Рассказать о ее смерти. Найти истину. Дать трезвую оценку случившемуся. Сумею ли?
Я не составляю протокола. Романист, драматург, я наделен пылким воображением и решил придумывать истории из любви и отвращения к реальности. Человеческие особи вдохновляют меня, в этом источник моей любви. А отвращение? – спросите вы. Дело в том, что я описываю мир не только таким, каков он есть, но и таким, каким он мог бы быть. То есть должен был бы быть. В тесто реального я добавляю дрожжи идеального.
В маминой смерти идеал отсутствует.
Так чувствуем мы с сестрой.
«Молчание символизирует травматизм. Индивидуум превозмогает боль, когда облекает ее в слова».
Я записал эти фразы в Швейцарии, на коллоквиуме по психиатрии посттравматизма. Врачи бывают готовы говорить о начале выздоровления, если пациент описывает пережитое и признает себя героем либо жертвой рассказанной истории.
Мне трудно смириться… но я должен описать мамину смерть.
Я уже говорил, что молюсь за нее по нескольку раз в день?
Молюсь, чтобы она не запаниковала в том царстве, где окажется.
Прошу, чтобы ее хорошо приняли и она разгуливала бы там, веселая и счастливая.
Молюсь и прошу, чтобы она не тревожилась о нас, своих детях и внуках, своей семье, подругах и всех любимых существах.
А еще я молюсь – и это разрывает мне сердце, – чтобы мама испытала величайшую радость, найдя в том мире моего отца.
Не исключено, что мои молитвы не возымеют никакого действия: возможно, они не влияют на мир иной, а может, никакого такого мира просто нет.
Но я все-таки буду молиться.
А что еще делать, если ничего другого не остается?
Я верю в силу веры.
Разве любовь существовала бы без веры?
Кое-кто думает, что молятся те, кто хочет придать себе важности, воображая, что способны изменить мировой порядок.
Молитва дышит оптимизмом, волюнтаризмом, сопротивлением и вовлеченностью. Мои ценности. Отрекусь ли я от них перед лицом смерти? Ни в коем случае!
Пусть сама попробует перечеркнуть их.
Хотите знать, что ужасного было в истории маминой смерти? Извольте.
Мама, как и каждый год, собиралась в Экс-ле-Бен[7] – подлечиться и отдохнуть. В воскресенье мы поговорили по телефону, и она призналась – мне и Флоранс, – что внезапные приступы слабости участились и сейчас самое время заняться собой. В понедельник вечером мамин внук Стефан помог ей заправить машину и загрузить багаж.
В среду мы с сестрой начали звонить маме, но не смогли с ней связаться. В субботу и воскресенье я посылал эсэмэски и наговаривал сообщения на голосовую почту. Она не откликалась! Я скорее был раздосадован, чем встревожен, помня, что мамин мобильник вечно лежит мертвым грузом на дне сумочки. В понедельник утром команда национальной радиостанции «Франс Интер», готовившая передачу обо мне, известила Фло, что не может связаться с госпожой Шмитт, хотя она по телефону назначила им встречу. Зная мамину пунктуальность и серьезное отношение к договоренностям, сестра мгновенно связала это с отсутствием ответа на наши сообщения. Она обзвонила все отели в Эксе и в конце концов получила информацию от портье отеля, где был зарезервирован номер.