Третьего, лежавшего с ним голова к голове, он не видел. Но тот тоже не спал, чем-то шелестел и вздыхал, то удивлённо, то насмешливо. Должно быть, тоже читал какую-нибудь книжку. Курорт.
Итак, местность как местность. Ничего особенного. А шансы… Если сюда положили, то – не умирать. Хотя дядька, забинтованный наглухо, лежит неподвижно и глаз не открывает. Состояние его определить трудно. В госпиталях тоже умирают. Вспомнилась яма возле школы, в которой размещался их партизанский госпиталь, навес, жёсткие нары со слежавшейся соломой, превратившейся в труху. Как он тогда ушёл? Каратели уже ворвались в село, а он ковылял, как мог, к лесу, опираясь на палку. Ему просто повезло. Рана на ноге начала заживать, и он уже мог ходить. Что с ним на этот раз, он ещё не знал. Судя по состоянию, рана серьёзная. Не зря соседи решили, что не жилец.
Воронцов тоже закрыл глаза. Прислушался к своему телу. Сильной боли он не чувствовал. Лишь к ногам уходили горячие волны, и легкое покалывание ощущалось в области живота. Значит, ноги целы. Он попытался пошевелить пальцами ног, и тут же как будто током ударило, и весь скелет, казалось, задрожал, как дрожит со звоном тугая проволока заграждений, стянутая в единый рисунок, в котором всё перекрещивается и переплетается, словно в едином организме; и вот в этот рисунок попал такой же тугой осколок… Целы мои ноги. Нет, не укоротила меня та проклятая мина. Ноги целы. И врачи, видать, пожалели резать. Доставляя в пункт первой медицинской помощи раненых, он не раз видел, как полевые хирурги кромсали перебитые руки-ноги бойцов. А меня, видать, пожалели. Пожалели… Надо ж было так глупо напороться на мину! После боя. Такой бой пережили, а тут… А что, не открывая глаз, подумал он о своей доле, наступит время и я встану на ноги, и пойду. И может, ребят своих догоню. Он собрался с мыслями и сразу ощутил, почти физически, самую яркую из них: он снова выжил. И теперь ему хотелось думать только о хорошем.
Легко, без скрипа, отворилась половинка высокой двери, выкрашенной белой краской. В палате всё было белым, стерильным. Воронцов открыл глаза, почувствовав, что кто-то вошёл, и увидел лицо Гришки.
– Гриш, – сказал он, – война ещё не кончилась?
Гришка засмеялся, и розовая кожа шрама на подбородке заволновалась, запрыгала, так что Воронцову стало страшно, что она лопнет.
– А ты, смоленский, шутник. Люблю весёлых.
– Я не особенно весёлый. Можно сказать, даже наоборот. – Воронцов вдруг почувствовал, что говорить ему тяжеловато. – Вот друг у меня был. Весёлый.
– Где ж он теперь, твой веселый?
– Похоронил я его.
– Похоронил? Если похоронил, закопал в землю и помянул, то это уже не так тяжело. Такого друга легко вспоминать. А вот если бросить пришлось… – Гришка нахмурился, отвернулся. – Слушай, смоленский, давай о чём-нибудь весёлом. Тебя когда ранило?
– Ну да, дело было весёлое…
– Да я не о том! Ты ж наверняка последних известий не знаешь. А наши Белгород взяли, Харьков, Орёл, Болхов, Жиздру.
– А Хотынец? Хотынец взяли?
– Хотынец? Что-то не слышал. И до войны я про него не слышал. Первый раз, вот только от тебя и слышу, что есть такой город.
– Наш полк на Хотынец шёл. Неужели не взяли?
– Да наверняка взяли твой Хотынец. Маленькие города не всегда и упоминают. В Москве даже салют был! Представляешь? В честь освобождения Белгорода, Харькова, Орла и твоего Хотынца! Гонят гансов по всему широкому фронту. А мы тут валяемся. Конечно, с одной стороны, не очень весело. Но с другой…
– Эй, капитан, хватит трепаться. От своего трёпа у меня температура повышается. – Это подал голос лежавший у стены любитель чтения. А может, и не он. Воронцов пока плохо различал их голоса.