Сережка толкнул меня:

– Але, старичок, ты что, затараканил? Ты о чем думаешь?

Я встряхнулся, оглядел снова родное гнездо, и было мне очень грустно.

– Вспоминал, как мы с тобой меняли эту прекрасную фатеру…

Вошла мать с подносом – чай, варенье, сухарики, расставила все по столу и сказала мне:

– Саша, я не могу понять…

И клокотавшее во мне волнение прорвалось наружу.

– Мама! Я тоже многого не могу понять, хотя и очень стараюсь. Скажи, пожалуйста, сколько составляет твоя пенсия?

– 360 рублей…

– Прекрасно! Держава с тобой в расчете – ты получаешь 60 долларов в месяц. Каждый месяц первого числа моя секретарша Надя привозит тебе еще тысячу долларов. Я мог бы давать тебе две тысячи или десять – безразлично, но я знаю, что ты человек не буржуазный и не имеешь дорогих вредных пристрастий. Поэтому я даю тебе только тысячу…

– Саша, почему ты заговорил об этом сейчас? – спросила мать.

– Хочу разгадать тайну людских поступков. Скажи, Христа ради, зачем ты идешь в собес унижаться из-за этой грошовой прибавки? Которую, кстати говоря, тебе никто и не собирается давать! Зачем? Чтобы досужие сплетники говорили, а щелкоперы писали, что олигарх Серебровский не кормит свою мать? Почему ты ездишь на трамвае в собес, когда по телефонному звонку к тебе мчится лимузин? Объясни мне, почему ты в одиночку, как партизанка Лиза Чайкина, ходишь на конспиративную встречу с вооруженным бандитом, когда тебя должен охранять генерал милиции Сафонов?

– Опомнись, Саша, – тихо сказала мать. – Этот бандит целую жизнь тебе был как брат… И вообще, от кого меня надо охранять?

– Мама, опомниться надо тебе! Вернись в реальную жизнь! Кот мне давным-давно не брат и не друг! Жизнь сделала нас врагами! Он хочет убить меня!

– Господи, Саша, что же ты сделал, что Кот хочет убить тебя? – всплеснула руками мать.

И я вдруг ощутил острое, мучительное чувство, почти забытое, давным-давно не испытанное – жуткую обиду!

Меня можно попробовать оскорбить. Довольно легко разозлить. Наверняка возможно разъярить. Но уже незапамятно давно никому не удавалось меня обидеть. Ведь обида – это саднящий струп на живой раненой душе, а я не живу с людьми, чьи слова могут достать меня до сердца.

Матери это удалось. С пугающей меня отчужденностью я опустошенно-холодно почувствовал, что не люблю ее. То есть, наверное, люблю все-таки, жалею, сочувствую. Но никак не могу освоить, что эта старая бестолковая женщина – моя мать, мое родоначалие, исток моей жизни.

Со злым смешком сказал:

– Серега, обрати внимание, что у моей мамы и вопрос не возникает, кто из нас виноват! Безусловно, это я отчубайсил нечто такое, за что меня стоит убить! Пророкам в отечестве своем презумпция невиновности не положена!

– Саша, сыночек, остановись, – с отчаянием говорила мать. – Что происходит с тобой? Ты не видишь себя со стороны…

– Оч интересно! Поведай, пожалуйста. – Я уселся верхом на стул, с интересом смотрел на нее, в общем-то чужую старую женщину, измученную вдовством, склерозом и принципами.

– А что же мне сказать тебе, чтобы ты услышал меня? Ты как будто в ледяном панцире… У тебя – наваждение…

Она подошла к книжному шкафу, открыла створку, раздвинула на полке тома и достала из-за них старую кожаную сумку. Щелкнул никелированный замок, и мать вынула из сумки толстенную пачку стодолларовых купюр, перевязанную бечевкой.

– Вот деньги, которые привозит твоя милая любезная Наденька… Я не взяла отсюда ни одной бумажки…

Долгая тишина. Я сидел, твердо упершись локтями в стол, обхватив ладонями голову, я мял ее руками, как хохол арбуз на базаре, – проверял зрелость мыслей.