Иногда сегодня говорят, что, по крайней мере, в определённых своих формах капитализм второй половины ХХ века «смягчился» относительно того состояния, в котором пребывал во второй половине века ХIХ. Если согласимся с тем, что это соответствует действительности (но, конечно, не во всех капиталистических странах) – то это касается его «освоения» определённой области межличностных отношений, отношений между трудом и капиталом, в (некоторых) высокоиндустриальных государствах. Поэтому, констатируя этот факт, можно полагать, что хотя бы частично Уэллс был прав, питая надежду, что существует форма «мягкого перехода» от плохой действительности к состоянию хорошей утопии. Нельзя ли, однако, предположить, что и здесь он ошибался, причём в том, что уступки, сделанные Капиталом в пользу Труда, в разное время и в разных странах были вызваны тем же страхом – перед уже реально присутствующим на земном шаре антагонистом капиталистической формации – социализмом? Разве не было так, что капитализм «учился» понемногу и признавал, шаг за шагом, что политика уступок является «меньшим злом» против «большого зла», угрожающего его уничтожить в результате серии социальных переворотов? Впрочем, на такие уступки он шёл, как правило, там и только тогда, когда вынужден был это делать; если же появлялась возможность заменить их воздействием силы, насилием, охотнее всего выбирал именно это. Поэтому миф об эволюционном формировании согласия и гармонии между классами – это только миф, как сегодня, так и тогда, когда Ленин беседовал о будущем мира с Уэллсом.

«Футурологический» элемент как прогноз будущего мира не обязательно должен постоянно присутствовать в литературе, называемой научно-фантастической. Непрогностический характер литературных произведений Уэллса, что объединяет их с множеством книг других авторов, ещё не исключает их художественной ценности. Фантазия писателя, или шире – художника, не должна быть такой же, как фантазия и изобретательность учёного; однако и тот и другой могут, но совершенно не обязаны, одинаково приближаться к реальности, поскольку их цели не обязательно совпадают. Если бы совпадали, если бы там, где наука уже сказала своё последнее слово, а литература уже не имела бы права войти, последняя была бы обречена на медленную смерть; в будущем, вместо того, чтобы читать «Преступление и наказание», брали бы в руки соответствующий учебник по психологии, а фантастические романы были бы вытеснены научными футурологическими трактатами, основанными на массовых статистических исследованиях.

Разумеется, литературные произведения могут содержать элементы прогноза – и те будут составлять их некую дополнительную ценность, но произведения, лишённые таких элементов, могут – картинами событий, невозможных в любой реальности, – передавать нам определённый контент, который в значительной степени принадлежит нашей культуре и направлению её развития. Если бы это было не так, то интерес, который по сей день вызывают произведения, устаревшие с прогностической точки зрения – например, Жюля Верна, – не мог бы быть объяснён иначе, чем странным заблуждением читателей, каждый из которых руководство по конструированию современных подводных лодок должен был бы предпочесть роману «Двадцать тысяч лье под водой», поскольку «Наутилус» Верна является техническим анахронизмом наравне с необыкновенными приключениями его команды: никто, однако, в здравом уме такой аргумент в ход не пускает. Ибо предсказание будущего не является главной обязанностью художника; ситуация меняется только тогда, когда, переставая быть художником, он высказывает суждения, подобные тем, которые содержатся в «России во мгле», такие, которые нас удивляют и даже смешат.