– Не пора ли тебе рассказать? – спрашивает она.
– Рассказать о чем?
Вид у отца одинокий и испуганный, испуг перед одиночеством, и Малин осознает, что нет смысла давить на него – если он и носит в себе нечто, то не расскажет этого, во всяком случае, сегодня.
– Я устала, – произносит Малин. – Такой долгий был день.
– Ты собираешься ложиться?
Она кивает.
– Тогда я пойду к себе.
– Почему вы пришли сюда? Вы могли бы остаться у тебя.
Папа смотрит на нее многозначительным взглядом.
– Так захотела Туве?
– Нет, она ничего об этом не говорила.
– Но ты захотел. Почему?
«Это допрос, – думает Малин. – Я допрашиваю его».
– Почему ты захотел прийти сюда? Ты хочешь, чтобы мы поговорили о маме? О ней ведь особенно нечего сказать. Ты лучше всех знаешь, какие прекрасные отношения у нас ней были.
Папа встает.
Он стоит перед журнальным столиком, засунув руки в карманы своих серых вельветовых брюк, его лицо кажется неожиданно круглым в свете оранжевого торшера.
– Малин, дорогая. Она только что сошла в землю.
– Нисколько не рано, если тебя интересует мое мнение.
Она чувствует, как слова сами вырываются наружу в порыве внезапной ярости, и этот поток невозможно сдержать, как раньше не получалось подавить импульс напиться до бесчувствия, до блаженного беспамятства.
«Зачем я все это говорю? – думает Малин. – Мама была человеком с ледяной душой, но она никогда не причиняла мне физической боли. Или причиняла? Может, она меня била, хотя я этого и не помню… Может, я вытеснила эти воспоминания?»
– Я ухожу, – говорит папа. – Если не получится раньше, то встретимся у адвоката.
Однако не уходит.
– Малин, – произносит он. – Не моя вина, что она была такой. Я не раз пытался поговорить с ней, убедить ее больше заниматься тобой, Туве…
– Теперь уже поздно.
– Не суди ее слишком строго, Малин. Потому что тогда ты осуждаешь всех.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду, что тот, кто сам без греха, пусть бросит первый камень.
– Так теперь я виновата в том, что мама была холодной равнодушной ящерицей?
Папа закрывает глаза, словно сдерживая гнев, желая что-то сказать, но потом выпускает воздух из легких длинным выдохом.
– Тебе надо поспать, – говорит он. – Наверное, там, на площади, было ужасно. Эти бедные девочки…
Девочки.
Глаз.
Лицо.
И Малин ощущает, как вся ярость улетучилась; она кивает отцу – кивает несколько раз.
– Прости, – говорит она. – Недостойно с моей стороны говорить плохо о маме сегодня.
– Всё в порядке, – отвечает папа. – Мы поговорим в другой день. И ты меня прости, если я веду себя странно.
Странно?
«Не похоже, чтобы ты был особо грустным, в отчаянии, сломлен горем. Так какой ты, папа? Загадочный, опустошенный, растерянный?»
– Я пошел, пора спать, – говорит папа.
Затем он уходит в прихожую, и Малин слышит, как он надевает пальто, а потом выкрикивает: «Спокойной ночи! Целую!», и Малин отвечает: «Пока, папа, спокойной ночи!»
Туве видит письмо на комоде в прихожей, едва войдя в квартиру на Мальмслетт. Видимо, папа положил его на видном месте, когда пришел домой с работы.
Она видит логотип в уголке, слышит краем уха, как папа возится в гостиной. Он что, пылесосит? У нее возникает чувство, что кто-то только что ушел, что другой, неизвестный человек только что побывал в доме.
Папа. Вот и он, и она обнимает его. Он тверже, чем мама, надежнее и проще, но и скучнее – она не может отделаться от этой мысли, от этого чувства.
– Тебе письмо, – говорит папа, когда они размыкают объятия. – Не понимаю, откуда оно.
– Да нет, это просто реклама какой-нибудь школы, – отвечает Туве и надеется, что он не услышит ложь в ее голосе. – Тут кто-то был?