Репей не виноват, что он – репей,
что он придирчив так и часто склочен.
Пленят другие тонкостью стеблей
в оранжереях, он же – вдоль обочин
цепляет только тех, кто сам мешал
ему расти таким неприхотливым.
Не виноват! Как вздорная душа —
моя, с досады жгущая крапивой.
В пути сдавалась, рухнув наконец
к его корням… А сколько было прежде,
ершистыми цветами чтоб венец
носили и колючки – на одежде?..
Репей не виноват, что он – репей…
Но в черноземном сердце – чую – завязь
желанья непроторенных путей!
Чтобы – не вдоль и чтобы – не касаясь.

Who wrote Holden Caulfield?[1]

Эй, вечный Колфилд, покуда взрослеет мир!
Холден, приятель, мир молод душой покуда
и, смерив юношей долю нью-йоркских миль,
он задается вопросом, где утки с пруда;
и выбирает пока из лошадок двух
ту, что жует овес – не галлон бензина
жрет по высоким ценам;
а Сэлинджер Джером
трубку берет и болтает так просто, как друг;
эй, вечный Колфилд, покуда в десятках мест —
ведь не в одном же Нью-Йорке такие мили —
истины трудных подростков имеют вес,
пишут тебе: я пишу тебе, пишет Билли[2].

Как провожу лето

…А мальчик вырос: деятелен, деловит,
и это ему идет, и он мне такой по душе,
и я им горда, и даже не так уж злит,
что я без него, без милого, в шалаше;
что я не могу сказать, ему в том числе,
чем примечательно лето мое, ползет.
Пусть новизна – ему, а мне врать зачем?
Вся – у корней, пусть другие идут на взлет;
вся – у земли: я два раза была с отцом,
повоевала – там все заросло репьем;
за бесполезное лето лишь выгорело лицо
в рамке и за стеклом, так похожее на мое.

Из библиотеки

Любимый мой! Юный сентябрь. Лучший месяц за то,
что умерло вовсе не все иль погибло не вовсе
и что, не покрыв головы и пока не увязнув в пальто,
в желаньях скромна, вся подладясь под раннюю осень:
едва ли прошу у такого тебя оголенности веток,
бравурности алого цвета дерев, листовой позолоты…
По-зимнему скован и бел был далекий твой предок,
возможно; пусть ты невиновен: лишь вышел в него ты.
О, можно еще не запрятывать книжки, покуда
хранит чистоту и не тучно, безоблачно небо,
каким я люблю его, чтоб без фантазий. Неруда!
и мне, рыжий томик, земное подай на потребу!
Щенка двортерьера, что, родственность нашу учуяв,
за мной увязался и трусит, как я за тобою два года.
Но платят за преданность разве? Ведь будто плачу я
щенку колбасой – не берет! Что поделать, такая порода.
О, нужно быть проще, как в том разговоре старушек,
одна из которых, древнее, просила другую с балкона
купить ей пломбира! Пусть, если покой твой нарушу,
то только в святой простоте; наносное – за боны!
Любимый мой! Юный сентябрь. На древе надежды
еще не опали все листья, молящие цифр, но – в строчку.
О, весь этот ворох бумажный, подножный… не кончится
прежде,
чем ты будешь кончен.

Первое

Это будет леген… подожди,

подожди… ДАРНО!

Он – как сорняк, заполонивший поле
моей, тобой возделанной, души.
Хочу швырнуть ему в лицо: «Доколе?!»,
а получается пролепетать: «Как жить?..»
Чему хочу учиться? Аппетита
к тому, что есть я и со мною есть —
из вежливости чуть, и так претит мне
доверием оказанная лесть
ему. А ты – отзывчив простодушно
на каждый и нечаянный молчок!
Как я ночами плакала в подушку,
как сердцу становилось горячо
и голове, все силившейся разом
всю душу выполоть, чтобы и след простыл
его побегов. Чтобы одноглазым
подсолнухом, веселым и простым
взросло. К тебе. Я тороплюсь с вокзала
на тротуара полосе цветы, цветы…
охапками. А мне недоставало
для одного
души
всей широты.

День Памяти в Болгарии

…И только море Черное шумит.
А мы в двенадцать замерли, молчали.
Пять дней болгарских было за плечами,