– Вам правда понравилось? – обрадовалась Зиночка.

Миловидное лицо ее озарила улыбка, обозначив ямочки на щеках. Коля-маленький радостно кивнул, и Зиночка обернулась к Гумилеву.

– А вам? – прищурилась она.

– И даже очень, – скупо обронил Гумилев без тени улыбки. И деловито добавил: – Знаете что? Подарите мне эту картину, – указал он на самое большое полотно. – В обмен на мое стихотворение, идет?

– Берите все! – расщедрилась художница.

Гумилев выглядел удивленным.

– Нет, в самом деле? – недоверчиво переспросил он. – Можно забрать? Вот спасибо! Вы даже не представляете, милая Зинаида Евсеевна, как мы с Колей рады вашему подарку!

– Не нужно никаких отчеств! Для друзей я просто Зиночка.

– С радостью буду вас так называть. – Гумилев кивнул племяннику, тут же принявшемуся сносить картины с веранды вниз и пристраивать в седельную сумку на спине мула. – В нашей этнографической коллекции они будут как нельзя кстати. Как говорят, каждое лыко в строку.

– Я к вашему отъезду еще нарисую! – вдохновенно обещала Зиночка. – Вы надолго здесь?

– Думаю завтра отправиться в Харрар, – важно сообщил поэт, продолжая снимать картины с подрамника и передавать Сверчкову.

Вилькин с возрастающим раздражением наблюдал за странной манерой Гумилева с невероятно значительным видом изрекать будничные фразы и, важничая, делать самые обычные дела.

– Это город древний, загадочный, – с апломбом вещал Гумилев. – В свои первые визиты мне не довелось наведаться в глубь страны, но теперь Академия наук снабдила нас верительной грамотой и некоторой суммой денег.

Вилькин перестал выстукивать по столешнице баркаролу, вскинул глаза на Гумилева и, подавив клокотавшее раздражение и все еще пытаясь казаться учтивым, любезно проговорил:

– Дело в том, Николай Степанович, что разрешение на путешествие в Харрар может дать только дэджазмач[14] провинции, рас Тэфэри Мэконнын. Я имею определенные связи в местных высокопоставленных кругах и, если хотите, замолвлю за вас словечко.

Подобная любезность грозила Вилькину разоблачением, но Семен все равно решил показать свою значимость и тем самым утереть заносчивому поэтишке нос, пусть даже ценою собственной свободы. Однако Гумилев не оценил проявленного великодушия. Передав последнюю картину Сверчкову, деревянными шагами вернулся за стол, рухнул в кресло и, чиркнув спичкой о коробок, закурил очередную извлеченную из портсигара папиросу, резко парировав:

– Благодарю, в протекциях не нуждаюсь. Здешние правила мне хорошо известны. Ящик коньяку открывает любые двери.

И, посчитав беседу законченной, Гумилев отвернулся от Вилькина к Зиночке. Улыбнулся бледными бесформенными губами, проговорив:

– Мадемуазель, вам очень идет этот наряд. Это из Константинополя?

– Николай Степанович, вы же не знаете! – задохнулась от волнения Сольская. – Наша Зиночка едва не стала в Константинополе наложницей! Страшно подумать, если бы не капитан корабля, как его? Кажется, Гавриков? Зиночка сейчас бы томилась в гареме. Зиночка, расскажите!

Девушка томно откинула со лба вьющуюся светлую прядь и, пригубив шампанское, манерно протянула:

– А что, собственно, рассказывать? Ничего особенного. Когда я плыла по морю к папе, наш пароход остановился в Константинополе. Я отправилась пройтись по магазинам, накупила всяких разностей, в том числе и этот наряд. И в одной из лавочек меня взяли в плен.

– Да что вы говорите! – заинтересовался Гумилев.

– Представьте себе, – самодовольно откликнулась Зиночка. – Хозяин вдруг набросился на меня, запер в кладовке и не хотел выпускать. Я кричала и молотила в дверь, и только поэтому меня услышали полицейские и вызволили из западни. Освободили и передали в руки вовремя подоспевшего капитана Гаврикова. При этом полицейские рассказали капитану, что турок-лавочник уже договорился продать меня в гарем.