Тогда, помнится, Женьку это оскорбило – крепостное право какое-то, а теперь он надеялся, что написанное в том документе в силе. Не зря же страна тратилась на него полтора года. Легче доучить, и пусть работает на благо города…

Зря он съехал с общаги. Сейчас она представляется вполне пригодной для жизни. По сравнению с казармой в отряде и кубриками на заставе. Но в те месяцы Женька просто мучился. Комната еще ничего – на четырех человек, тумбочки, стол у окна, шкаф возле двери, – а вот умывалка, туалет, душ… Они мало отличались от того, с чем потом он столкнулся в армии. Хотя подъем был щадящий, не подрывались все разом и не бежали мочиться по трое в один унитаз, не толкались у раковин…

Да, зря съехал, снял комнату. Учиться после этого совсем расхотелось. Да и ездить далеко – с Васьки до Народной. Реально через весь город с запада на юго-восток. Линия метро прямая, но до станций и там, и там пелёхать… На Ваське полчаса минимум, а с «Ломоносовской» до путяги пешком около часа.

Женька усмехнулся: поймал себя на том, что вспоминает этот путь с удовольствием, и подумалось, услышь тогда, в военкомате, когда согнулся перед столом, готовясь поставить подпись в военном билете и тем самым уже наверняка признать себя призванным: «Выбирай, или оставшиеся полтора года ни одного прогула, ни одного опоздания, или забираем на два года», – он бы, конечно, выбрал «ни одного прогула и опоздания». А смог бы выполнить? Да вряд ли. Вряд ли…

До армии он был совой – ложился поздно, вставал всегда через силу, под крики сначала родителей, потом, в общаге, воспитателя. Когда снял комнату, будить стало некому, и он мог проспать часов до десяти. Какое уж тут училище… Да и не хотелось учиться – не видел смысла.

Нравились только уроки архитектуры. Вел их… Женька напрягся, но ни имени, ни отчества преподавателя вспомнить не мог. Зато самого видел памятью отлично, слышал его голос, мягкий, увлекающий, но в то же время грустный. Словно преподаватель сам любил свой предмет больше всего на свете и пытался передать эту любовь им, сидящим за партами, – и в то же время не верил, что получится, что они вообще слышат его.

Так оно, в общем-то, и было. Пятнадцатилетние ребята не шумели, сидели тихо, даже другими делами не особенно открыто занимались. Но в их глазах было полнейшее безразличие. Обреченность на то, что в этом процессе создания построек – хоть обычных хрущоб, хоть дворцов – им отведена будет роль самая низовая. Ну не самая, но сразу после землекопов и каменщиков. Они, если окажутся на стройке, станут штукатурить стены и потолки, облицовывать, в лучшем случае – класть плитку.

Правда, еще во время зачисления директор объявил, что лучших выпускников рекомендуют в строительные и архитектурные институты, но этому, кажется, никто не придал значения…

Особенно мучительно было для этого препода общение с учениками. «Сарвин, расскажите нам, пожалуйста, что такое пилястры», – предлагал он как-то давясь, заранее зная, что ничего толкового Сарвин ему не ответит. И Сарвин не отвечал – мычал, мекал, чесался.

Чаще всего преподаватель архитектуры просто говорил: «Сарвин, – или Ухов, или Потапова, или Голобородько, или Мухтабаев, или Колосов (поддавшись общему безразличию, и он, хоть и был старше остальных на год-полтора, быстро стал пропускать рассказы препода мимо ушей, ничего не записывать), – садитесь». Но иногда не выдерживал: «Ребята, это в школу вас загнали насильно. Хочешь не хочешь, а приходилось ходить. Но ведь сюда же вы пришли сами, сознательно. Значит, вы стремитесь узнать, как строят здания, стремитесь научиться, обрести профессию наконец. Почему же вы такие равнодушные? Почему, ребята?»