Бывший оператор, которого Кулаков придерживал за плечо, тем временем вывернулся, схватил камень и, размахнувшись, шваркнул в сторону студии. И… на удивление попал – да не в стену, а как раз в то окошко, за которым вновь мелькнула тень… Раздался звон разбитого стекла, пауза… (в которую дрозд успел клюнуть иссиня-черную бусинку лавровишни). Над стеклянными зубцами, торчавшими из рамы, точно горная гряда Ацетука, появилось разъяренное лицо Надраги. Так и есть: это ее окошко.

– Ну, погоди, Сапфиров, я сейчас милицию вызову! – орала Ритка-кардинал. – Окна бить на студии вздумал! Сейчас ты у меня ся-адешь, сейчас сядешь…

Из дверей высыпали студийцы; проехала «газель», которой управлял Аркаша Чичкун, Брагинец высунулся в открытое окошко; Кулаков, проводив машину взглядом, закричал Ритке, что Сапфиров уходит, не надо милиции… И уже бежали охранники Гога и Магога, схватили Сережу под белы рученьки и поволокли прочь. Сапфиров вырывался, продолжая орать:

– А-а-а, спрятался, вредитель! А-а-а, не хочешь выходить, гусь лапчатый! Ну, гад, погоди… Знаю я, кто ты такой… Зна-а-ю… Знаю! Зна-аю…

Вопли Сапфирова еще долго раздавались из-за высокого забора; Кулаков выбрался из толпы студиозов, обсуждавших скандал, и ушел в заросли азартно цветущей индийской азалии.

Здание телестудии окружал заросший парк, по периметру обнесенный оградой из черных металлических пик с бронзовыми наконечниками. Парк, со студией посредине, располагался в самом центре Южной Столицы, между двумя городскими артериями: Курортным проспектом и улицей Серго Орджоникидзе; вход через вахту был со стороны поперечной Театральной улицы, почти добегавшей до моря; с тыла студийная земля граничила с землями церкви евангелистов.

За стоянкой машин, среди зарослей азалии, отцветающего рододендрона с ангельскими цветами, манерной камелии и лезущей напролом, как злой сорняк, китайской пальмы, белела подружка Кулакова – гипсовая девушка с веслом, которую отправили в ссылку из соседнего санатория, чтобы не портила своим псевдоклассическим видом вкус нынешним отдыхающим, воспитанным на постмодерне и перформансе. Ссыльнокаторжная с короткими волнистыми волосами, закрывающими ушки, одетая в сплошной, гипсовый же купальник, стояла, опираясь на весло, – кто-то нацарапал на лопасти «ЗОЯ» – и была повернута грустным лицом к оживленной улице Орджоникидзе, то есть к морю. Черного моря не было видно с ее постамента, но дух моря – полного косяков рыб, холодцеватых медуз, улыбчивых дельфинов афалин, затонувших фелюк с убыхами, сероводорода на донной тьме, – доносился и сюда; от сладостной вони сине-зеленой, венерианской воды трепетали алебастровые ноздри и выше вздымалась меловая грудь. Увы, у гипсовой девушки, покрытой слоем пыли, точно загаром, не было лодки, чтобы уплыть, было только весло. Кулаков ее жалел. Он взобрался на постамент, сел, прислонившись к ноге девушки, вылепленной по мерке Праксителя, и закурил наконец. Тут же раздался звонок мобильника (обычное телефонное курлыканье – Кулакову не нравились музыкальные вызовы), на экранчике высветилось имя: Анна – бывшая жена. Кулаков не хотел нажимать на зеленый значок, но палец привычным движением оставил отпечаток на кнопке.

– Кулаков, где ты? – орала Анька. Кулаков посмотрел на весло с именем, усмехнулся и ответил, что на студии.

– Кулаков, тебе совсем на нас наплевать? – спрашивала бывшая жена и, не слушая, как Кулаков начал мямлить, что не совсем наплевать, то есть не наплевать совсем, отправила поезд заготовленных обвинений на станцию «Муж»: – Хорошо устроился, Кулаков! Свалил к мамаше – накормлен, напоен, наглажен, и никто на мозги не капает, да? Тебе, Кулаков, жизненное равновесие подавай, а я тут воюй?! Не сегодня-завтра судебные приставы нагрянут! Ты же в таком месте работаешь, Кулаков, неужто ничего не можешь сделать?!