Конечно же, она обо всем знала – как тут не знать, – но он все равно был ей нужен. Как Конни, которая прыгала за пивом, зная, что выставляет себя на посмешище. Знал это и приятель Тамар, поглощавший еду с таким лихорадочным, ненасытным голодом. Не успевая глотать прожеванное. Унизительные проявления страсти.

Алкоголь выветривался. Мне хотелось спать, на душе было пусто, я опять с размаху стала собой. Мне все было противно: комната с огрызками моего детства, кружевной бортик стола. Пластмассовый проигрыватель с толстой бакелитовой ручкой, кресло-мешок, которое вечно казалось мокрым и прилипало к ногам. Вечеринка с этими вымученными закусками, мужчины в гавайских рубашках – писк выходной моды. Казалось, куда ни глянь, сразу поймешь, почему отцу хотелось чего-то иного. Я представила, как Тамар с ленточкой на шее лежит на ковре в какой-нибудь крошечной квартирке в Пало-Альто. И отца, который… смотрит на нее? Сидит в кресле? Как непристойно искрит ее розовая помада. Я не могла ее ненавидеть. И отца – не могла. Оставалась только мать, которая все это допустила, мягкая и податливая, как тесто, мать. Которая давала ему деньги, готовила ужины, неудивительно, что отцу захотелось чего-то другого – нестандартных мнений Тамар, ее жизни, похожей на телепрограмму о лете.

Тогда я еще думала о браке просто, оптимистично. Что это когда кто-нибудь обещает о тебе заботиться, обещает, что заметит, если тебе плохо, если ты устала или тебя мутит от еды с мерзлым привкусом холодильника. Обещает, что его жизнь пойдет параллельно твоей. Мать обо всем знала и все равно не ушла от отца, и что тогда нам это говорит о любви? Что за ней не спрячешься. Как печалятся припевы всех грустных песен, ты не любишь меня так, как я люблю тебя.

И вот что страшнее всего: невозможно было отследить начало, миг, когда все менялось. Вид женской спины в вырезе платья перемежался мыслями о том, что жена в соседней комнате.


Музыка стихла, я знала, что мать сейчас зайдет пожелать мне спокойной ночи. Я ждала ее с содроганием – мне придется увидеть ее обвисшие кудри, пятна помады вокруг рта. Когда она постучала, я притворилась, что сплю. Но у меня горел свет, дверь тихонько приоткрылась.

Она нахмурилась:

– Ты еще даже не переоделась?

Можно было ее проигнорировать или как-нибудь пошутить, но мне не хотелось ее обижать. Тогда не хотелось. Я села.

– Хорошо все прошло, да? – спросила она. Прислонилась к дверному косяку. – Ребрышки вроде всем понравились.

Может быть, я и правда думала, что мать захочет обо всем узнать. А может, мне просто хотелось, чтобы она меня успокоила, утешила взрослыми выводами.

Я кашлянула.

– Кое-что случилось.

Я почувствовала, как она напряглась.

– Да?

Потом меня от одного воспоминания об этом передергивало. Наверное, она и так знала, что я скажу. Мысленно просила помолчать.

– Папа разговаривал… – я нагнулась, старательно затеребила застежку на туфле, – с Тамар.

Она выдохнула:

– И что?

Она тихонько улыбалась.

Безмятежно.

Я растерялась, должна ведь она понимать, о чем я говорю.

– И все, – ответила я.

Мать посмотрела на стену.

– Только десерт не удался, – сказала она. – В следующий раз лучше сделаю макаруны, кокосовые макаруны. Эти мандарины очень неудобно есть.

Опешив, я напряженно молчала. Я скинула туфли, поставила их рядышком под кровать. Пробормотала:

“Спокойной ночи”, наклонила голову для поцелуя.

– Свет выключить? – спросила мать, остановившись в дверях.

Я помотала головой. Она аккуратно прикрыла дверь. Как тщательно она ее закрыла, повернув ручку до щелчка. Я уставилась на красные метины от туфель, на ноги. Подумала о том, какими смятыми они кажутся, какими странными, совсем непропорциональными, как вообще можно полюбить человека, если у него такие ноги?