Игнат.
Снова побежали слёзы. Боль и обида — такие, что дышать не то, что трудно, а просто не хочется... Но я упрямо продолжала глотать кашу, смачивая её солёной горечью слёз, и обещала себе, что не сдамся. Этакая праведная злость — не сдамся… назло ЕМУ!
Покончив с кашей, взяла свободный матрац, подтащила по соседству к девчонке. Улеглась.
— Я хотела сказать спасибо. За поддержку.
Прозвучало как-то сиротливо и неубедительно, но она повернулась ко мне, положила голову на согнутый локоть.
— Обычно, попадая сюда, люди в первые дни перевозбуждены, мечутся, кидаются на стены. Отчаяние приходит позже. А ты… ты как будто сразу пустая. Неужели жить не хочется?
— Хочется.
— Тогда что с тобой не так?
— Просто… — в горле всё ещё стоял ком, грудь давило тисками. — Просто я и правда пустая.
Девчонка приподнялась, всматриваясь в моё лицо сквозь тусклый свет светильника под потолком.
— У тебя тоже кого-то забрали?
— Ну… — я горько усмехнулась, — в каком-то смысле, наверное, да. Забрали. Подожди, что значит — тоже?
Девчонка подползла ко мне, зашептала на ухо:
— Вон, видишь, сидит?
Я подняла голову. Около решётки, судорожно вцепившись в прутья и так плотно прижимаясь к ним лицом, словно пытаясь проскользнуть наружу, сидела женщина и что-то едва слышно бормотала.
— Вижу.
— Она была с ребёнком. Девочка, лет четырёх, наверное, я видела её всего раз, мельком, когда они только прибыли. Их сразу посадили по разным камерам, ещё неделю назад, и больше они не виделись. И эта женщина тоже поначалу долго не ела, не пила, только металась из угла в угол или впадала в прострацию. А потом поняла, видимо, что должна жить до последнего. Ради дочки. А знаешь, почему она там сидит? Там, дальше по коридору, есть ещё такие камеры как наша. У нас тут, в этом крыле, как я поняла, типа предвариловки — сначала сюда, а потом уже распределяют по какому-то принципу дальше. Но детей сразу отдельно. И их тут, кстати, много. Как раз где-то там, дальше по коридорам. Иногда даже слышно, как они плачут и зовут мам. И это самое жуткое, что я когда-нибудь слышала.
Она говорила, а у меня по жилам полз ледяной ужас.
— Что это за место?
— Да кто бы знал. Нет, у меня, конечно, есть соображения, что это что-то типа подпольной лаборатории. Может, вакцину какую-нибудь изобретают, может, наоборот, заразу. А может, и банально органы вырезают или опыты на людях ставят. Кто кроме самых мясников знает-то? Кстати, из подопытных у них тут только женщины лет до двадцати пяти. Ну и дети всех возрастов. Тоже только девочки. Во всяком случае, мужиков я ни разу не видела.
— Ты давно здесь?
— Почти две недели уже. Шла себе по улице, никого не трогала. Смотрю, человеку плохо. Подбежала, наклонилась… И всё. Очнулась с мешком на голове и верёвкой на шее. В моей партии ещё трое человек было.
— Партии?
— Угу. По двое-четверо, но регулярно, причём со всех уголков страны, чтобы не так заметно, наверное. Прям налаженный человеко-трафик. Какая-нибудь биолаборатория под эгидой пиндосской демократии. Не удивлюсь.
— Ты говоришь так, как будто разбираешься.
— Нет, совсем не разбираюсь. Но я журналист. С такими темами никогда не работала, но в определённых кругах разговоры ходят. На уровне слухов, конечно, из разряда жёлтой прессы, но всё-таки. Дыма без огня… Сама понимаешь. Вот такой сюрр в двадцать первом веке. А теперь спи. Утро вечера мудренее.
Удивительно, но той ночью мне действительно удалось уснуть — сказалась адская усталость. А побудка началось с грохота дубины по решётке и резкого, с акцентом, окрика: