– Давайте сюда короля, дядюшка! – говорит он, протягивая ему фоску, которой он пошел сперва.
Дядя Вакенфельдт ходит королем. Даниэль – червонной фоской, и взятка уходит к противникам. Теперь у них семь взяток, и у меня нет уже никакой возможности взять леве[10].
Тетушка Ловиса протягивает руку, хочет забрать со стола четыре червонные карты, и тут у меня лопается терпение. Я швыряю оставшиеся карты на стол.
– Больше я не играю! – кричу я, вскакивая на ноги. – Потому что так нечестно!
Я вне себя. Прямо киплю от злости. Дядя Вакенфельдт кажется мне сущим негодяем и шулером, так приятно швырнуть карты на стол и сказать ему все, что думаю. И Даниэль ничуть не лучше его. Порядочному человеку играть с ними в карты никак нельзя.
Однако в Морбакке не привыкли, чтобы кто-то швырял карты на стол и кричал, что другие играют нечестно, поэтому возникает жуткий переполох. Маменька, которая сидела с Анной и Гердой за другим столом, разгадывала шараду, немедля встает и идет ко мне. А я бегу к ней.
– Маменька, они жульничают! – кричу я, обнимаю ее и разражаюсь рыданиями.
Маменька не говорит ни слова – ни в мою защиту, ни мне в упрек. Лишь крепко берет меня за запястье и выводит из столовой. Ведет через переднюю, вверх по чердачной лестнице и в детскую. Я не перестаю рыдать и выкрикивать:
– Они жульничали, маменька, жульничали!
Но маменька молчит.
В детской она зажигает свечу и начинает разбирать мою постель.
– Раздевайся и ложись! – говорит она.
Однако ж я сперва сажусь на стул, всхлипываю и опять кричу:
– Дядя Вакенфельдт жульничал!
А когда я снова повторяю эти слова, происходит кое-что странное. Мои глаза как бы переворачиваются. Смотрят не наружу, в детскую, как раньше, а внутрь. Смотрят внутрь моего существа.
И видят они большую, пустую, полутемную расселину с мокрыми стенами, по которым каплями стекает вода, и дном, похожим на болото. Сплошная жижа да глина. И эта вот расселина – она внутри меня.
Но пока этак сижу и смотрю туда, я примечаю, как в этом грязном болоте что-то начинает шевелиться. Норовит вылезти на поверхность. Я вижу, как из глубины появляется огромная страшная голова с разинутой пастью и шипами на лбу, дальше виднеется темное чешуйчатое тело с высоким гребнем вдоль спины и короткие неуклюжие передние лапы. Похоже на змия, которого повергает святой Георгий в стокгольмском Соборе, только намного больше и страшнее.
Никогда я не видывала ничего столь кошмарного, как это чудовище, и мне до смерти страшно, что оно обитает во мне самой. Я понимаю, до сих пор оно было заключено в болотной жиже и не могло шевелиться, но теперь, когда я позволила злости одержать верх, – теперь оно дерзнуло вылезти на поверхность.
Я вижу, как оно вылезает. Поднимается все выше, мне все больше видно длинное чешуйчатое тело. Радуется небось, что вырвалось на волю, что уже не сковано трясиной.
Мне надо спешить, чтобы это дикое чудище не успело высвободить все свое длинное тело, ведь иначе я, пожалуй, не сумею загнать его обратно в узилище.
Я спрыгиваю со стула, начинаю раздеваться. Больше не реву, умолкаю и ужасно боюсь того, что вот только что видела.
Укладываюсь в постель, едва только маменька ее разбирает, а когда она подтыкает одеяло, беру ее руку и целую.
Потом маменька садится на край кровати. Видит, что я уже не злюсь, а быть может, вдобавок знает, что я боюсь себя, ведь маменька все знает.
– Завтра ты попросишь у дядюшки Вакенфельдта прощения, – говорит она.
– Да, – тотчас отвечаю я.
Маменька молчит. Я лежу и думаю об огромном чудище, живущем во мне, и говорю себе, что никогда больше злиться не стану. Пусть оно сидит там, в болотной жиже, до конца моих дней. Никогда больше ему оттуда не вырваться.