День сегодня пасмурный, в кухне, где когда-то царила моя громкоголосая мама, темновато. Зажигаю свет. Заканчиваю возню с овощами, ставлю кастрюлю на газ.

Тут хлопает наружная дверь. Выглядываю в переднюю. Павлик пришел.

– Ты с работы? Почему так рано?

– Здрасьте, Юлия Генриховна. – Павлик вешает пальто и, задрав бороду, разматывает с шеи длинный шарф. – Я был на объекте, потом попутная машина подвезла.

Мы входим в комнату. Олежка бросается к отцу. Павлик чмокает его в щечку и, присев за Олежкин столик, начинает вникать в созданные сегодня произведения нашего мариниста. У молодых отцов далеко не всегда находятся терпение и время для ребенка – а у Павлика находятся, он хороший отец. Если б он не был суховат к нам с Сергеем, я бы вовсе не имела к зятю претензий. Непьющий, тихий, семьянин отменный – чего ж еще?

Он, подняв голову под моим «размышляющим» взглядом» смотрит на меня.

– Что-нибудь случилось, Юлия Генриховна?

– Нет. Ты пообедаешь с нами?

– Ну, если до двух. В три мне надо на работе появиться.

– Суп сварится, и сядем обедать. Котлеты только разогреть. Павлик, мне Нина сказала, что ты послал документы.

– Не документы, а данные о нас. – И после небольшой паузы: – Да, мы решили уехать.

– Па-а, – теребит его Олежка, – что мне нарисовать?

– Нарисуй вот здесь мостик, а на нем капитана. С подзорной трубой.

– Все-таки надо было посоветоваться с нами, – говорю.

– Юлия Генриховна, что тут советоваться, когда сто раз уже говорено. Мы же знаем, что вы с Сергеем Егорычем против отъезда.

– Сергей Егорович просто не выдержит.

– Мне очень жаль, поверьте. – Павлик округляет глаза, полные, я бы сказала, иудейской грусти. Он сидит в своем голубом, словно размытом джинсовом костюме, в варенке, или как там их называют, свесив широкую, как у Маркса, черную бороду над Олежкиными рисунками. – Очень, очень жаль. Но мы вынуждены думать о своей жизни. В Баку стало невозможно жить.

– Па-а, как рисовать позорную трубу?

– Не позорную, а подзорную. – Павлик пририсовывает к руке капитана трубу. – Юлия Генриховна, творится что-то страшное. Вчера к нам в институт заявились из Народного фронта человек семь-восемь, прошли по всем комнатам, приглядывались к лицам, заговаривали, а тем, кто не понимает по-азербайджански, бросали оскорбления…

– Откуда ты знаешь?

– Ну я-то понимаю. Директор вышел к ним, они потребовали, чтобы уволил армян. Всех до одного. И срок дали – неделю.

– Да какое они имеют право? Что за дикость?

– Вот именно. Дикари захватывают власть. Поэтому надо уезжать.

– Мне говорили, в Народном фронте писатели, ученые…

– Писатели пишут или выступают на митингах. А эти… эти действуют.

Вспоминаю давешних черноусых юнцов в скверике. Да уж… не приведи Господь…

– Па-а, что еще нарисовать?

– Нарисуй дом. Юлия Генриховна, мы должны думать не только о себе, а прежде всего об Олежке…

– Па-а! Покази, как рисовать дом!

– Вот так. – Павлик уверенной рукой делает быстрый набросок дома с башенками по углам. – Мы должны предвидеть, к чему идет.

– Может, обойдется.

– Не похоже, что обойдется. – Павлик смотрит на меня, теребит большим пальцем бороду. – Юлия Генриховна, – понижает он голос. – Мы с Ниной говорили, а вам все не решаемся сказать… Почему бы вам с Сергеем Егорычем тоже не уехать?

– Да ты что? – Я, признаться, ошеломлена. – Как это мы уедем?

– Очень просто. Вы немка…

– Я русская. Калмыкова.

– Вы Калмыкова по отчиму. А по отцу – Штайнер. В архиве, наверное, сохранились ваши метрики, это ведь легко установить – ваше немецкое происхождение. А ФРГ принимает советских немцев.