Я уже не могу ходить в бор, не могу. Мне стоит только услышать вдали это вольное, гордое раньше, теперь такое тревожное и злое в своей беспомощности «пы-ырррль… пы-ы-р-р-р-л-ль», как я уже вижу маленькую пустую комнатку наверху и маленького ястребка в уголке. Он при моем появлении начинает пятиться дальше и дальше в угол, дрожать глазами и шевелить крылом. Он боится меня до ужаса, не сводит глаз, и в них я вижу… я вижу в них десятки жертв.
– Барин, а барин… слышь! – сказал мне раз Мишка, когда мы оба возились с ястребком. – Отнесем-ка его в бор… Может, они сами его оправят?..
Верно! Мишка, положительно, умный парень. Самое лучшее – в бор. Может быть, они и выходят его или он и сам выправится на воле. А если… Но тогда, по крайней мере, не на моих глазах. Я намучился и так достаточно.
Решено. Сегодня я уношу его в бор.
VII
Бледнеют и гаснут яркие полосы на западе. Темно в бору. Ползут смолистые запахи, крадутся тени, стихают редкие голоса. Мертво как будто, но жизнь незаметно идет, невидимая глазу, неслышная жизнь.
Жучки-короеды без устали ведут свои красивые ходы, высверливая старые стволы, и даже тонкое ухо едва ловит скучный сверлящий звук – тик-так, тик-так. Ночные пауки ткут по кустам крепкие сети на мошкару к утру, точно заботливые рыболовы ставят с вечера верши[14] и вентеря[15]. Быстроногие жужелицы бесшумно выхватывают и грызут неповоротливых слизняков. Летучие мыши с мягким свистом мелькают в бледном просвете вершин, а в густых кустах папоротника теплятся зеленые огоньки светлячков.
Я и Мишка выходим на хорошо знакомую полянку, заросшую папоротником и заячьей капусткой, старинную вырубку с остатками пней и ям. Здесь еще недавно любили присаживаться на вершинах ястреба. Тут же побитая грозой сосна, на которой яркими днями возятся пестрые дятлы.
Над нашими головами, в вершинах, завозилось что-то, упала сухая ветка, ясно отдалось хлопанье больших крыльев.
– Он… – шепчет Мишка. – Полетел… Боятся…
Мы оба проводили глазами ленивый полет. Да, они боятся. Они даже ночью спят теперь одним глазом.
Я вынимаю из корзинки ястребка, все еще пытающегося ударить меня ослабевшим клювом. Я сажаю ястребка на пенек, Мишка кладет к его ногам кусочки сырого мяса.
– А не заклюют его? – шепотом спрашивает он.
Я понимаю, что и в Мишутке произошел перелом: еще недавно страстный гонитель и мститель, он, кажется, готов теперь остаться в лесу и сторожить ястребка.
– Заклюют его, – не дождавшись ответа, говорит он. – Сова нападет…
Но что же делать! Какая тишина и темь! Ястребок сидит на пеньке, но его не видно и не слышно, точно он умер, точно мы бросили его в глубокий колодец, в эту таинственную темноту глухого бора. Но он жив, он думает, он страдает молча, он боится нас, – я это чувствую. И надо бросить его, уйти… Но что же делать!..
– Ну, Мишук, идем…
Я иду не оглядываясь, спешу поскорее выбраться из бора. Мне душно в жаре застоявшегося смолистого воздуха. Скорей в луга, под звезды. Я хочу видеть вечное, чистое небо, где нет борьбы, слёз, крови.
Я иду, спотыкаясь на кусты папоротника, корни и пни.
– Ми-ша-а-а! – кричу я, не слыша шагов за собой.
Он отстал. Я жду. Слышу наконец догоняющие шаги. Он идет молча. Вот и просвет. Волна свежести ударяет в лицо. Простор… Луга, бесконечные, вольные луга тянутся к Оке.
– Пропадет… – говорит Мишка печально и вздыхает: – Ма-ахонький…
Я плохо спал ночь: тревожные, отрывочные сны грезились мне. То мне казалось, что ястребок, совсем здоровый, с жадностью ест сырое мясо, то представлялось, что он в лесу, сидит на сосне и смотрит, вывернув набок голову.