во всех его проявлениях. Часами мог смотреть, как огонь горит в очаге, как поднимаются и опускаются пламенные язычки, как они постоянно меняют свой цвет, как охватывают, обнимают, облизывают дрова, как от брошенного нового полена брызгают вверх и в стороны огненные искорки… Даже маски предков, которые висели над очагом, интересовали меня не сами по себе, а как в них отражаются отблески пламени… Ты знаешь, маленькие дети обычно плачут и капризничают. Так вот, я плакал и криком своим звал на помощь не тогда, когда у меня были мокрые свивальники или когда мне хотелось есть, но когда что-то заслоняло мне вид на очаг и я не мог его зачарованно разглядывать. Поэтому Лусена, которая уже тогда угадывала мои желания, помещала мою кроватку поближе к очагу, а когда по какой-либо причине надо было передвинуть меня в сторону, то рядом со мной обязательно ставили и зажигали светильник, и я играл с ним взглядом, как другие младенцы играют с погремушками. И никогда не плакал, когда рядом со мной горел огонь… Ты, может быть, скажешь: не должен ты всего этого помнить! Представь себе: помню в мельчайших подробностях, и будь я поэтом, я сочинил бы поэму о том, как горит огонь и как он горел в моем детстве.

Когда я научился ходить, я охладел к огню и увлекся водой. Когда начинался дождь, я прекращал все другие занятия, подбегал к имплувию и наблюдал, как сверху, через отверстие в крыше, падают, сыплются, стучат и брызгают в стороны капли дождя. И если дождь шел часами, я часами не мог оторваться от этого зрелища. Отца такое мое поведение, конечно же, раздражало. Но Лусена его утешала: «Он не больной и не бездельник. Он просто родился мечтательным человеком». Даже она не могла понять, что ни о чем я не мечтаю, а старательно и серьезно наблюдаю за тем, как живет вода, как возникают и исчезают капли, как внутри этой вроде бы единой воды образуются и ведут себя различные течения.

Благодаря воде я заговорил. С какого-то момента Лусена стала брать меня с собой на прогулки. Мы выходили из дома, пересекали несколько улиц и, выйдя к ручью, шли вдоль него до того места, где ручей, обогнув оливковую рощу, устремлялся напрямую к реке. Дальше мы никогда не шли, потому что Лусена всякий раз говорила: «Пора домой. Мы уже долго гуляем». И вот однажды я не сдержался и сказал: «А что там дальше? Давай посмотрим. Прошу тебя!» Лусена потом убеждала меня, что это были первые мои слова, что до трех лет я не произнес ни слова, так что отец даже уверился, что я родился немым, и только она, Лусена, верила, что рано или поздно произойдет чудо и я наконец заговорю; но что я сразу произнесу несколько правильных и «взрослых» фраз, даже она не могла себе представить… Так это было или не так, не берусь судить. Но, честно говоря, я и сам не помню, чтобы я разговаривал до этого случая. Думаю, потому, что у меня не возникало к этому никакой необходимости: Лусена, как я уже вспоминал, угадывала почти все мои желания.

Приблизительно с трех лет я стал исследовать животных. Причем особым вниманием у меня пользовались куры. Во-первых, потому что за ними было намного удобнее наблюдать, чем за другими животными. Они всегда были перед глазами, тогда как овец и свиней уже весной выгоняли сначала на ближнее, а потом и на дальнее пастбище, откуда они не возвращались даже на ночевку. Наш единственный осел почти всегда был в работе: на нем вывозили и привозили всякую всячину. Собаки у нас не было, потому что своих охотничьих собак отец держал вместе с лошадьми, у себя на службе, а охранять дом от воров не имело никакого смысла, потому что, даже если б были воры у нас в Леоне, никому из них и в голову не могло бы прийти забраться во двор к начальнику кавалерийской турмы, всаднику Марку Пилату!.. Во-вторых, куриная жизнь намного разнообразнее и интереснее для наблюдения: снесенное курицей яйцо можно взять в руки, ощупать и изучить, а если положить его под наседку и набраться терпения… Короче, я так увлекся этими своими наблюдениями, что даже отец обратил внимание на мое увлечение и, болезненно дернув щекой, назвал меня «куролюбом».