Нос Малыша Салема был чудовищным, и из него вечно текло.
Любопытная черта моего раннего детства: я был крупным и некрасивым, но мне все было мало. С самых первых дней я героически стремился расти и шириться. (Словно бы знал: нужно быть очень большим, чтобы нести бремя моей будущей жизни). К середине сентября я полностью высосал весьма внушительные груди моей матери. Тут же взяли кормилицу, но она ушла, осушенная до дна, превращенная в пустыню, уже через две недели, уверяя всех, что Малыш Салем едва не отгрыз ей соски своими беззубыми деснами. Меня стали кормить из рожка, и я поглотил огромное количество смеси: резиновые соски тоже страдали, доказывая правоту кормилицы. «Книга ребенка» велась старательно; записи показывают, что я рос на глазах, прибавлял в весе день ото дня; но, к несчастью, замеры носа не производились, так что я не знаю, рос ли мой дыхательный орган пропорционально прочим частям тела или же быстрей всего остального. Должен сказать, что обмен веществ у меня проходил как по часам. Отработанные массы обильно извергались из соответствующих отверстий; из носа истекал сверкающий каскад клейких мокрот. Полчища носовых платков, рати подгузников направлялись в большую бельевую корзину, что стояла в ванной комнате моей матери, то и дело испуская изо всех дырок всякую дрянь; глаза я всегда держал сухими. «Что за чудо этот малыш, госпожа, – говаривала Мари Перейра. – Никогда ни слезинки не проронит».
Чудесный Малыш Салем был спокойным ребенком; смеялся я часто, но беззвучно. (Как и мой собственный сын, я был обстоятельным, раздумчивым: сперва слушал, потом стал агукать, а потом уже и говорить). Какое-то время Амина и Мари боялись, что мальчик немой; но, когда они уже были готовы рассказать обо всем отцу (от которого подобные треволнения тщательно скрывались – какому отцу мил неполноценный ребенок!), он вдруг начал издавать звуки и сделался, по крайней мере в этом отношении, совершенно нормальным. «Такое впечатление, – шепнула Амина няньке, – что он взял да и решил нас успокоить».
Другая проблема оказалась серьезней. На нее Амина с Мари обратили внимание лишь через несколько дней. Они настолько были поглощены бурно протекающим сложным процессом своего превращения в двухголовую мать, зрение их было настолько отуманено испарениями зловонных пеленок, что они не заметили абсолютной неподвижности моих век. Амина, вспоминая, как нерожденное дитя в ее животе сделало время стоячим, словно затхлый, заросший пруд, начинала думать: уж не происходит ли теперь обратный процесс – не обладает ли малыш какой-то магической властью над всем временем в округе, неизъяснимым образом убыстряя его бег, из-за чего матушке-нянюшке никогда не переделать всех дел, и у них минутки не остается свободной; да и сам малыш растет с фантастической скоростью; предаваясь подобным хронометрическим грезам, они не обратили внимания на мою проблему. Лишь когда моя мать стряхнула с себя наваждение и сказала себе, что я всего лишь здоровенький, быстро растущий малыш, с прекрасным аппетитом, бурно развивающийся, – покровы материнской любви чуть-чуть раздвинулись, и они с Мари вскричали едва не в унисон: «Глядите-ка, бап-ре-бап![54] Глядите, госпожа! Гляди, Мари! Мальчик никогда не моргает!»
Глаза были слишком голубыми: кашмирская голубизна, голубизна подменыша, голубизна, тяжелая от непролитых слез; слишком голубыми были эти глаза, чтобы открываться и закрываться. Когда меня кормили, глаза мои не смыкались; когда девственница Мари сажала меня на плечо, вскрикивая: «Уф, какой тяжелый, сладчайший Иисусе!» – я срыгивал, не моргая. Когда Ахмед Синай с раздробленным пальцем ковылял к моей кроватке, я встречал протянутые губы проницательным, немигающим взглядом. «Может, мы ошибаемся, госпожа, – засомневалась Мари. – Может, маленький сахиб делает так, как мы, – моргает, когда мы моргаем». И Амина: «Давай моргнем по очереди и посмотрим». По очереди поднимая-опуская веки, они неизменно видели ледяную голубизну; не замечалось ни малейшего, самого легкого дрожания, и потому Амина взяла дело в свои руки, подошла к колыбели и опустила мне веки. Глаза закрылись, дыхание стало ровным и спокойным, в ритме сна. После этого еще несколько месяцев мать и няня поднимали и опускали мне веки. «Он научится, госпожа, – утешала Мари Амину. – Такой хороший, послушный мальчик, конечно же, привыкнет это делать сам». Я научился, и это был первый в моей жизни урок: никто не может взирать на мир постоянно открытыми глазами.