В то январское утро, когда мои мать и отец заимели друг от друга секреты, ко всему этому прибавился нервный перестук шагов г-на Мустафы Кемаля и г-на С.П. Бутта, а также назойливый рокот трещотки Лифафы Даса{50}.


Когда перестук шагов впервые зазвучал в переулках квартала, Лифафа Дас с его кинетоскопом и барабаном был еще довольно далеко. Ноги, что пустились отбивать дробь по тротуару, вылезли из такси и зашагали по узким улочкам, а в это время в угловом доме моя мать у себя на кухне помешивала кхичри[38], которое готовила к завтраку, и прислушивалась к беседе моего отца с его троюродной сестрой Зохрой. Шаги прогрохотали мимо торговцев фруктами и тянущих руки попрошаек, а моя мать подслушала: «Никак я на вас, новобрачных, не могу наглядеться: такие вы сладкие!» Шаги приближались, а отец мой весь зарделся. В те дни он был еще недурен: нижняя губа не слишком выпирала, морщинка между бровями едва наметилась… и Амина, помешивая кхичри, услышала, как взвизгнула Зохра: «Гляди, порозовел! Да какой же ты светлый, кузен-джи!» И тот включил для нее индийское радио, чего никогда не позволял делать Амине; Лата Мангешкар пела заунывную любовную песню, что-то вроде «Точно как я, ты-не-ду-у-у-маешь так», а Зохра продолжала: «Милые розовые детки рождаются у правильно подобранных пар, а, кузен-джи, – у красивых белых родителей, так ведь?» Шаги звучали, и варево булькало в кастрюле, и речи текли себе дальше: «Как ужасно уродиться черным, правда, кузен-джи, – просыпаться по утрам и видеть, как на тебя глядит из зеркала собственная твоя неполноценность! Конечно, черные все знают; черные ведь тоже понимают, что быть белым красивей, ты-не-думаешь-так?» Шаги уже совсем близко, и Амина топает в столовую с кастрюлей в руках, едва-едва себя сдерживает, думает: «Угораздило же ее явиться именно сегодня, когда я хотела сообщить новость, да еще и денег придется просить при ней». Ахмед Синай любил, чтобы у него просили денег как следует, вымогали каждый грош ласками и сладкими словами, пока салфетка, лежащая на коленях, не начинала подниматься вместе со штуковинкой, шевелящейся в пижамных штанах; и Амина не возражала, благодаря своему прилежанию она приучилась любить и это тоже; и когда ей нужны были деньги, она гладила мужа и лепетала: «Джанум, солнце мое, пожалуйста…» и «Ну хоть немножко, чтобы купить вкусной еды и оплатить счета…» и «Ты такой щедрый, дай мне сколько захочешь, этого будет достаточно, я знаю»…уловки уличных попрошаек ей придется пустить в ход перед этой бабищей с глазами, как блюдца, визгливым голосом и громкой болтовней про черных и белых. Шаги чуть не у самой двери, и Амина в столовой с горячим кхичри наготове, так близко от глупой Зохриной башки, что Зохра вопит: «О, конечно же, присутствующие исключаются! – просто на всякий случай, потому что она не уверена, подслушивала Амина или нет, и: „О, Ахмед, кузен-джи, какой ужас, неужто можно подумать, будто я имела в виду нашу милую Амину, она же вовсе и не черная, она просто как белая женщина, стоящая в тени!“ Амина же, с кастрюлей в руках, смотрит на прелестную головку и думает: плеснуть, что ли? И – хватит ли духу? Но быстро успокаивается: „Это для меня великий день, и она первая заговорила о детях, так что теперь мне будет легче…“ Но она опоздала: завывания Латы по радио заглушили звонок в дверь, и никто не слышал, как старый Муса, посыльный, пошел отпирать; Лата затушевала тревожный перестук шагов вверх по лестнице, но вдруг – вот они, уже на пороге, ноги г-на Мустафы Кемаля и г-на С.П. Бутта, шаркают и замирают.