имя, уверена, вы и раньше слышали. – Я кивнула. – У него была, видите ли, своя теория языка. Едва ли не самая первая итерация всей первобытной речи, типа той, что известна по Уру[3], давшая гипотезу: если растить дитя, оградив его от всех иных языков, никогда не обучая даже начаткам человеческой речи, тогда, если дети заговорят, то получится у них вот это. Каким бы языком ни пользовались в Эдеме Адам с Евой, говорить им было не с кем, кроме как с животными, с одной стороны, и с ангелами, с другой.

– И что… это оно там? Та неразбериха?

– Нет-нет. Это шифр, состряпанный из того, что один знакомый ему провидец по имени Эдвард Келли[4] объявлял енохианским языком, говором всех Небесных Хоров, Сил, Престолов, Владений и так далее. Никому не известно, как это произносить, хотя пытались многие.

– Так, если в точности, в чем же тут смысл?

Говоруля откачнулась малость назад, опять слегка улыбаясь.

– Смысл, милочка, в том, что если заговорить на енохианском, сохраняя всю его исконную выразительность… как на родном языке… то теоретически можно было бы подняться до общения с теми, для кого этот язык предназначался, без необходимости прибегать ни к каким печально устаревшим религиозным пережиткам. Безо всяких молений, безо всяких прошений… никакого вмешательства клириков – вовсе.

– С ангелами беседовать.

– О, да! В конце концов, имена-то у них енохианские. И, как Адаму должно было быть известно, поименовать что-нибудь… как Сам Господь когда-то повелел ему сделать со всякой тварью, что крадется и ползает… значит стать владельцем этого. Возобладать этим.

Я глянула на нее, но Бабуля-Говоруля на мой взгляд не ответила. Она явно была уже где-то в другом мире, глубоко в себе, разглядывала катаные обои собственного мозга, рисунок на которых (я могла лишь предполагать), небось, очень уж походил к тому времени на черную плесень с появляющимися тускло-красными прожилками аневризмы.

– Так как же у нас получится сделать это? – Я уже высказала это вслух, не сумев сдержаться.

– У нас никак, – тут же выпалила Говоруля. – Никак… с самой Евиной промашки, яблока, Падения. Никак с тех пор, как первородный грех вошел в каждого из нас, родившегося и нерожденного, накрепко закрепив смерть в наших ДНК.

О'кей.

Это уж совсем как-то малость из колеи выбивало, видать, поняв это, дама, снимая напряжение, почти тут же из Слегка Пугающей Незнакомки обратилась в Дальнюю Родственницу с Легким Сдвигом.

– Однако, как я уже говорила, у Ди была теория. И это та теория, из которой исходит моя работа, более или менее.

– Так что же?..

Улыбка скривилась, обнажив лишь на долю секунды зубы.

– А-а. Знаете, это уже было бы выбалтыванием секретов.

Я, было дело, задумывалась, к чему это являлось мне во снах протискивание сквозь крохотные дверки в еще более крохотные помещеньица, это вечное ползание червяком по щелям и трещинам, погрузившись лицом во тьму. Но потом вспомнила, что в старой Англии, в лондонском Тауэре, применялось такое наказание, помещали в камеру-карцер, которую прозвали «Стесненная пустота». Не очень помню, когда я впервые о ней услышала, зато с тех пор в памяти моей застряла она прочно: пространство без воздуха, без окон, четыре фута[5] на четыре, в котором узники не могли ни до конца встать, ни до конца сесть. Вот и проводили они время в согнутом положении, охваченные всевозраставшей агонией, задыхаясь от собственного дыхания, пока, наконец, не наступало избавление – зачастую со смертью.

«Стесненной пустоты» больше не существует. Ее обрушили, а может, и кирпичом заложили. Это сделалось целиком едва воспринимаемым пространством, возведенным трюками истории в абстрактное, задним числом отрицаемое: