Самой младшей в семье Абрамчик была 11-летняя Мануся, которая оказалась вне опасности, однако это не уменьшало ужаса сложившейся ситуации. Рахель вспоминает: «Мы думали, их отправляют на работы, но когда начали забирать больных прямо из госпиталя и маленьких детей, мы четко осознали, что их забирают, чтобы убить. А как страшно они забирали детей… Их выкидывали прямо из окон в грузовики. Стало ясно, что будет только хуже».
Находящиеся на грани безумия от условий, в которых приходилось существовать, родители окончательно сходили с ума от горя, когда у них забирали детей, которых они защищали всеми правдами и неправдами. Ходили слухи, что матери сами душили своих детей, лишь бы не отдавать нацистам. Так это помнит Сала: «Мы прятались в застенок, как только слышали приехавших нацистов, и оставались там до тех пор, пока они совсем не уезжали». Когда все стихало, они выбирались из убежища и шли проверять, кого увезли на этот раз. Если дверь была сорвана с петель, значит, эти люди уже не вернутся, и оставшиеся забирали их вещи, доедали оставшуюся еду. «Мы жили так несколько недель. Когда находили еду, то набрасывались на нее, как животные».
Жители лодзинского гетто продолжали влачить свое изнурительное существование изо дня в день, но по большей части от одного приема пищи до другого. Польские злотые, рейхсмарки и деньги лодзинского гетто – «румки» или «хаимки» (в честь Хаима Румковского) потеряли всякий смысл, единственной ценностью была еда. Поставки еды были непредсказуемыми. Их чаще всего отменяли перед очередной транспортировкой, чтобы не встречать сопротивления. Тем, кто захочет переселиться, обещали дополнительную еду. Общий паек сократили на 2/3, и даже в это время кто-то мог «снимать сливки» с того жалкого количества еды. Людей, на которых заметнее повлиял голод, называли «песочные часы»: все оборванные, босые, тела изуродованы страданием – ноги и животы неестественно раздувались. Они падали от усталости, начиналась лихорадка, и через несколько дней они умирали. Эпидемии чесотки, тифа и туберкулеза забирали сотни людей. Ситуация все ухудшалась, осажденный Румковский поклялся не дать потухнуть огню производства. Он объявил: «Я не могу спасти всех. Чтобы не обрекать на голодную смерть весь народ, я лучше спасу 10 тысяч еще здоровых»
Люди падали прямо на улицах, летом их облепляли мухи, зимой покрывал лед, потребность в еде стала первостепенной. Получить овощные очистки или гнилую картофелину стало наваждением всего гетто.
Рахель, некогда молодая жена состоятельного человека, была чуть удачливее остальных, благодаря своим связям. Но ей все равно приходилось работать по 12 часов, изготавливая обувь для солдат, сражающихся с русскими. Галоши, которые выпускал этот завод, совершенно не гнулись и в них было невозможно ходить, но они защищали солдат вермахта от переохлаждения. Три младшие сестры Рахель работали на том же заводе, даже 11-летняя Мануся.
А за стенами гетто метался Моник, муж Рахель, в поисках способа вызволить любимую жену. Рискуя всем, он приехал в Лодзь, чтобы увидеть ее. «Он считал, что я слишком слаба, чтобы прожить в гетто в одиночестве, но вариантов вызволить меня тоже не было. Мой брат Берек работал в лагере недалеко от гетто и видел Моника, то и дело проезжавшего мимо в трамвае. В итоге он бросил все и пошел в гетто в надежде, что вместе нам будет чуть лучше. Он не хотел пережить войну без меня… поэтому пришел, чтобы со мной умереть».
Моник отказался от последней возможности избежать опасности и въехал в переполненную комнату семьи Рахель. Главная проблема состояла в том, что теперь он был нелегалом на педантично контролируемой территории нацистов и имени его не было ни в одном списке. Еще до войны Румковский был партнером матери Моника, Иты, поэтому молодой человек мог просить об услуге. «Король гетто» предложил Монику вступить в Sonderpolizei (полиция гетто) – только там не задавали лишних вопросов. Так он и поступил. «Он исполнял все приказы. Чтобы выжить под правлением нацистов, другого выбора не было», – вспоминает Рахель.