– Ин и вправду, заводи, Гурин.

– Какую заводить-то?

– Ивушку, чтобы горла-те мы все опрастали.

И Гурин «завел» высоко-высоко:

Ивушка, ивушка, зеленая моя!

Солдатские «горла» подхватили, голоса все более и более крепли, и воодушевление особенно охватило всех, когда дело дошло до «бояр, ехавших из Новагорода».

Ехали бояре из Новагорода,
Срубили ивушку под самый корешок,
Сделали из ивушки два они весла —
Два весла-весельца, третью лодочку косну,
Взяли-подхватили красну девицу с собой…

– Ну, братцы, в Нарве, поди, всех воробьев распужали, – сказал, подходя, один семеновец.

– Да мы не даром поем: за пенье зелено вино жрем, – сказал Гурин.

– Ой ли! На каки таки денежки? Да тутай и кружала нету.

– Мы завтрея гуляем у самово боярина, князь Иван Юрьевича Трубецкова.

– Поддай, поддай жару, Гуря!

Гурин поддавал с высвистом:

Стали оне девицу спрашивати —
Спрашивати, разговаривати:
«Что же ты, девица, не весела сидишь…»

– Бояре, бояре едут! Как бы не тово, – убежал к своим семеновец.

Это ехали осматривать работы князь Яков Федорович Долгорукий[36], имеретинский царевич Александр и Автаном[37] Михайлович Головин.

Вдруг среди работавших послышались голоса:

– Государь едет, государь едет!

Петр возвращался с морского берега радостный, возбужденный.

– Государь в духе, море видел, – улыбнулся Яков Долгорукий.

– Ему бы хоть поглядеть на море, и то сыт по горло, – заметил Головин.

– Ну, не говори, Автаном Михалыч, – сказал царевич Александр своим несколько гортанным говором, – от погляденья на море государь пуще распаляется; он бы все моря, кажись, выпил.

Царь увидел своих вождей и направился к ним.

11

На Москве тем временем князь-кесарь продолжал свое застеночное дело.

Одним из наиболее крупных зверей, уловленных князь-кесарем, оказался упоминаемый в предыдущих главах друг Талицкого, тоже из ученых светил школы знаменитого протопопа Аввакума, иконник Ивашка Савин. У него при обыске найдены и подлинные сочинения Талицкого.

Привели Ивашку пред светлые очи князь-кесаря. Сухое лицо иконника, напоминавшее старинный закоптелый образ, и стоячие глаза выдавали упорство фанатика.

– С вором Гришкой Талицким в знаемости был ли? – спросил Ромодановский.

– Был, не отрекаюсь; вместе Богу работали, – отвечал иконник.

– И с оным Гришкою в единомыслии был же?

– Был и в единомыслии.

Ромодановский глянул на иконника такими глазами, которых в Преображенском приказе никто не выдерживал. Иконник Ивашка выдержал.

– И слышал от Гришки воровские его на великого государя с поношением хульные слова?

– Слышал, – не запирался допрашиваемый.

Ромодановского поразила смелость иконописного лица.

– И воровские его, Гришкины, тетрати чел?

– Чел.

– И усмотря в воровских его тетратех государю многие укорительные слова, государю и святейшему патриарху не известил?

– Точно, не известил.

Князь-кесарь начал терять терпение.

– И ты его, Гришку, поймав, ко мне не привел по «слову и делу».

– Не привел… И то я учинил для того, чтоб он, Григорий, от меня не заплакал, и в том я перед государем виноват.

Ромодановский порывисто встал.

– С ним, я вижу, всухомятку негоже разговаривать, – обратился он к сидевшему за одним с ним столом Никите Зотову.

– Что ж, можно и маслицем сухомятку сдобрить, – улыбнулся циник Зотов.

– Все записал? – спросил князь-кесарь приказного.

– Все до единой литеры, – отвечал приказный, кладя перо за ухо.

– В исповедальню! – кивнул Ромодановский приставам на свою жертву.

Иконника увели в застенок.

– Подвесить, – сказал князь-кесарь, входя в свой «рабочий кабинет».

Заплечные мастера тотчас подняли несчастного на дыбу. Тот молчал. Палачи подтянули еще свою жертву. Руки несчастного сразу были вывихнуты из суставов, и хилое тело его опустилось.