Почувствовав в ее голосе что-то неладное, – одышку и странную просевшесть, опускавшуюся до шепота, Вольт метнулся на кухню, опустился на другую табуретку, такую же, как и первая «сидушка», скрипучую и старую, тронул мать за плечо:

– Мам, чего ты?

Та вытерла уголком фартука глаза и проговорила с сырым вздохом:

– Отец приезжал с фронта. Ждал тебя, только вот… Не дождался.

Вольт, охнув внутренне, невольно вдавился крестцом в табуретку. Губы у него неожиданно задрожали, словно бы он собирался заплакать, прижал ко рту пальцы.

– Если б я знал, если я б знал… – каким-то чужим, внезапно осипшим голосом пробормотал он. – Если б я знал…

– Эх, Вольт, Вольт… И что бы тогда было?

– Не ездил бы на Бадаевские склады.

– Это тоже нужно. Через пару дней там ни одного куска сладкой земли не останется. Народ все раскусил.

Вольт покрутил головой, словно бы в шее, в глотке у него возникло что-то постороннее, мешающее дышать, говорить, вообще воспринимать все происходящее, с трудом выдавил из себя:

– Тоже верно.

Жаль, до слез жаль, что он не увидел отца. С другой стороны, если отцовские окопы находятся недалеко от городской черты, то он может вскоре появиться в Ленинграде вновь. Так поступает отец у Петьки Аникина, дворового приятеля Вольта.

Петька так же, как и Вольт, был близорук, поэтому они и сошлись – на почве «четырехглазости», – когда их двое, то и надавать по шее обидчикам бывает легче, и это очень важно.

Петькин отец и отец Вольта работали вместе, считали себя пролетарскими интеллигентами, в одной команде и на фронт ушли. Это обстоятельство еще больше сблизило Вольта с Петькой.

Жили они недалеко от канала Грибоедова, в сыром доме, который, похоже, находился под сильным влиянием здешних вод, – в квартирах промокали углы, на стенах часто проступали капли влаги, хотя потом они исправно исчезали, словно бы высыхали под воздействием неведомого тепла, и этим их дом отличался от других построек Питера, пропитанных сыростью.

Встречались, как и до войны, часто, только во встречах этих уже не было того светлого, по-ребячьи надежного настроения, способного родить в душе радость… А вот раньше было. Сейчас же голову занимали совсем другие мысли: не умереть бы!

– Неплохо бы отыскать какое-нибудь картофельное поле… Под городом, либо в самом городе, – сказал как-то Петька.

– Зачем?

– Картошку осенью никогда не выбирают до конца, обязательно что-нибудь остается в земле… Представляешь, как дома обрадовались бы, когда мы притащили б к себе на кухню по паре килограммов такой картошки.

Вольт поддел пальцами очки, сползающие с переносицы, задумчиво покачал головой.

– Земля под городом болотистая, на ней мало чего урождается. Хотя надо подумать, где картошка может быть. Ежели только в дачных местах… Там тоже до войны встречались огороды. И – часто.

– Ну, почему? Не все профессора-интеллигенты обитали на дачах, попадался и рабочий класс – рабочим тоже предоставляли участки, и они охотно ковырялись в земле… Были еще подсобные хозяйства, там картошку выращивали обязательно, колхозы были, лесхозы… Много чего было.

– М-да… – Петька задумался.

– Надо будет прикинуть, мозги расстелить и с карандашиком по ним пробежаться: где могут быть огороды? Хотя подозреваю, что их и без нас уже несколько раз перекопали и извлекли то, что можно положить на зуб.

На Питер тем временем надвинулись холода. Ранние. То ли природа решила прижать фрицев, то ли наоборот – повернулась задом к нашим окопам. И одни, и другие пребывали в равных условиях. Хотя у фрицев в окопах было теплее, чем у нас, – из Германии им и окопные печки присылали, и топливо – прессованные брикеты из опилок и древесной стружки, пропитанные горючей смесью. В окопах немецкие печки, конечно, не стояли, их наверняка определяли в блиндажи, но все равно такая забота фатерлянда трогала солдат вермахта чуть ли не до благодарного обморока.