Григорий легко выпрыгнул из кузова, принял от Редькина тяжелый чемодан и свой рюкзак, нагруженный образцами аскизских гематитов, позвал за собою Дружка, который спрыгнул к нему черным комом и сразу же бросился к ограде почернелого одноэтажного дома с закрытыми ставнями.

– Ну, мы приехали! – сказал Григорий, помогая незнакомке выбраться из кабины.

Машина дала полный газ и, взрыхлив толстый слой наносного снега, скрылась за поворотом улицы. Незнакомка, глядя на широкую полосу, за которой мерцали далекие огни, уходящие куда-то за горизонт, догадалась, что они у самой реки.

– Это Енисей, да?

– Он самый. Красавец и гордость Сибири.

– А что там за огни?

– Они появились там недавно, – ответил Григорий, задумчиво всматриваясь в даль. – Сибирь тем и хороша, знаете, что в ней разгораются вот такие огни. Она вся в движении, в строительстве, в разведке. И чем гуще огни, тем веселее жить. Представляете, сколько будет здесь огней, когда Енисей перекроют плотиной? Сейчас здесь темно, есть и мрачные закоулки, а тогда будет наводнение света…

Григорий постучал в ставень черного домика. Дружок тем временем успел перепрыгнуть через покосившийся заплот в ограду и там залаял. Вскоре вышел Феофан в полушубке внакидку, открыл воротца на цепную щель, присмотрелся:

– Ты, Гриша? И вроде не один?

– Не один. У нас остановится девушка из Ленинграда, – и Григорий пропустил вперед себя в калитку ленинградку.

Фан-Фаныч, на голову выше племянника и чуть ли не в два раза шире в плечах, медлительный в движениях мысли, не сразу понял значение слов Григория.

– Где остановится? У тебя или у нас? Переночевать или как? Места, конечно, хватит. Мы тут с Феклой Макаровной вдвоем коротаем время. Варвара еще позавчера откомандировалась на фронт.

– На фронт? С какой стати на фронт? – удивился Григорий, подходя к крыльцу.

– Да вот, так вышло. Уехала добровольно с сибирской дивизией. И что ей взбрело в голову – ума не приложу, – пояснил дядя, замыкая шествие. В темных сенях, где было три двери: одна на половину Пантелея, другая, прямо, как войдешь в сени, – в комнаты Фан-Фаныча и третья слева – в комнаты Григория, – Феофан сообщил: – Твоя любимица, Гриша, околела еще на той неделе. Ворковала, ворковала, а тут в оттепель выпустил я их облетаться, вроде кто клюнул ее из рогатки, прилетела опосля всех с разбитой головой, поворковала у меня на руках и издохла. Слышь, воркуют – тебя почуяли.

Из темных уголков сеней то здесь, то там раздавалось голубиное воркованье и шорох. Григорий пожалел издохшую голубку, сказал дяде, чтобы он не беспокоился и ложился спать, распахнул дверь в свою комнату, натыкаясь в темноте на стулья, прошел к столу, зажег стеариновые свечи, сбросил с плеч рюкзак и, широко повернувшись, впервые встретился с глазами ленинградки.

Они стояли почти рядом. Ее большие синие глаза под тенью крупных заиндевелых ресниц смотрели в близорукие глаза Григория грустно и устало. Красивый рот с чуть приподнятой верхней губой, как у капризного ребенка, улыбался той вымученной улыбкой, которая возникает по принуждению. Лицо ее было совсем юное, со впалыми щеками. Седые от инея пряди золотистых волос, выбившиеся из-под суконной шали, падали развившимися кольцами на высокий, с темными, слегка надломленными бровями лоб. И только пятно на обмороженной щеке, рваная и грязная шинель, словно с плеча кочегара, разбитые кирзовые сапоги говорили о пройденных дорогах и обо всем ею пережитом. Григорий хотел отвести взгляд, сразу, моментально, но все еще удивленно смотрел на нее.