На всем Сейки не было колоколов древнее и больше этого, но создавший его мастер не оставил ни клейма, ни метки. Плечи колокола украшали изображения звезд. Храмовые служители издавна заботились о колоколе – мыли, смазывали, отскребали ржавчину, просушивали после самых жестоких бурь. О назначении колокола говорила только опоясавшая его в самом узком месте надпись:
Я сдержу восставший пламень, пока не падет ночь.
Звонить в этот колокол запрещалось до случая, известного одной только верховной служительнице. За нарушение грозила смерть – редкость для Сейки, где почти все преступления карали изгнанием.
Думаи устроилась отдохнуть в башне.
Канифа, прежде чем напиться самому, протянул флягу ей.
– Я думал, ты сегодня не захочешь оставить Унору, – сказал он.
– С ней Осипа. – Думаи разглядывала далекий город, пряди волос выбились из-под капюшона. – Дело есть дело.
– Тот солеходец, верно, ума лишился, если ушел среди ночи.
– И гнаться за ним тоже было безумием, – устало отозвалась Думаи. – Вообрази, если бы я так поступила, Кан! Мать вышла бы из себя, и справедливо. Как, прожив здесь столько лет, она могла забыть правила?
Думаи подняла уютно греющуюся в перчатке правую руку и добавила:
– После этого.
У него дрогнули уголки губ. Бреясь утром, Канифа порезался, на подбородке осталась ранка.
– Она объяснит, – только и сказал он.
– Надеюсь.
Они достали инструменты и расставили печурку, чтобы натаять снега в котелке. Согревшись теплой водой и допив принесенный с собой бульон, взялись за работу.
Думаи чистила колокол изнутри, напевая прямо в его разверстое горло. Ей всегда чудилась жизнь в этом темном чугуне – как будто колокол не спал и как мог подпевал ее песне. Канифа смазал маслом било и укрепил подвес. Они по веревке влезли на перекрытие, проверили, нет ли следов гнили и хорошо ли держатся стыки, заделали трещины.
Убедившись, что все в порядке, уселись на самом краю обрыва и стали глядеть, как солнце золотит Антуму – город из иного мира, который всегда будет касаться их лишь вскользь, точно стекающий по крыше дождь.
Унора еще спала, когда Думаи сменила стоящий рядом с ней поднос с углями. Мать впервые за много дней открыла лицо, так что Думаи видела покрытую веснушками темную щеку, и острый подбородок, и чернильные тени под глазами, и синяк на виске – как раздавленная слива.
Комната была почти голой. Унора ничего не захватила с собой из родного рыбацкого селения – ничего, кроме затаившейся в ее лоне Думаи. Все родные, по ее словам, погибли в жестокой буре.
«С тех, кто берет из моря, море взимает долг».
Сейчас с ее губ сорвался тихий звук.
– Матушка… – Думаи накрыла ее ладонь своей. – Вы меня слышите?
Унора моргнула:
– Думаи.
– Зачем вы вышли под снег? – спросила Думаи, приглаживая ее короткие волосы. – Вы могли замерзнуть насмерть.
– Знаю, – вздохнула Унора. – Осипа сказала, что это ты меня нашла. Спасибо тебе.
Она осторожно надавила пальцем синяк, пробуя, глубоко ли уходит кровоподтек.
– Я, должно быть, споткнулась.
– Но зачем ушли в темноту даже без теплой одежды?
– По глупости, – устало ответила она. – Я перепугалась, Думаи. Вспомнила ту бурю, когда ты отморозила пальцы, и сколько погибло в горах той ночью. Не хотела больше никого терять.
– Чтобы выжить, надо соблюдать правила, – звенящим голосом напомнила Думаи. – Вы сами меня учили.
– Знаю. – Унора вздохнула. – Думаи, как ты смотришь на то, чтобы сменить храм?
– Что? – нахмурилась она.
– В южных горах прекрасные храмы. Или можно уйти на запад, на побережье, – лихорадочно уговаривала Унора. – Разве тебе не хотелось бы поплавать в море, мой воздушный змей? И увидеть мир?