Записки Куйбышева было достаточно для того, чтобы остаток своей жизни Коллонтай провела в общении с чекистами. Она бросилась к Сталину:

– Разумеется, я не разделяю позицию блока. Мои личные отношения к Зиновьеву и Троцкому вам известны. Я целиком поддерживаю генеральную линию и полностью разделяю вашу установку в курсе внешней политики…

На прощание не забыла сказать генеральному секретарю:

– Я вам за многое неизменно благодарна. Ваша товарищеская отзывчивость, вы такой чуткий.

Сталин насмешливо:

– Даже чуткий? А говорят – грубый. Может, я и в самом деле грубый, но не в этом дело.

Генеральный секретарь взял ее под свое покровительство. Докладная записка Куйбышева была отправлена в архив.

«По телефону, – записала в дневнике Коллонтай, – справилась в ЦК, когда же мне прийти за ответом. Мне ответили, что приходить незачем, так как «дело» выяснено и снято с меня… Но пережить пришлось много и глубоко. Было много тяжелых встреч с товарищами. Дороги разошлись. Александр Гаврилович Шляпников меня не понимает и считает «карьеристкой». Это больно».

Постепенно Коллонтай становится другим человеком. Сама удивляется переменам, которые в ней совершаются:

«Вспомнила, что, когда я выходила замуж за Коллонтая, мать моя тщательно пыталась заинтересовать меня обстановкой будущего семейного очага. Только бы у меня был свой письменный стол и книжный шкаф, остальное неинтересно и неважно. А сейчас я обдуманно и с любовью выбирала каждую вещь для новой гостиной в полпредстве…»

Она по-прежнему заботится о своей внешности, следит за модой:

«За какие-нибудь десять-двенадцать лет женщины сумели изменить свою фигуру. Нет больше «боков», исчезли груди-подушки. Многие не носят корсетов. А в нашу молодость не носить корсетов – это был «вызов» обществу…»

Расставание с корсетом шло только девушкам с завидной внешностью. Остальные расплылись в бесформенных одеяниях. Но потом в моду вошли фасоны, подогнанные по фигуре, осиные талии и плоские силуэты. На фигуру Коллонтай грех было жаловаться.

«Сегодня официальный обед, который кабинет министров дает в мою честь. Как добросовестная камеристка- горничная, я сама себе приготовила все принадлежности вечернего туалета. На моей постели аккуратно разложено темно-лиловое бархатное платье, золотые парчевые туфли, такой же миниатюрный ридикюль с тонким батистовым платком и гребеночкой, ведь я все еще ношу коротко остриженные волосы. И после тифа в двадцатом году они продолжают виться, но расческа всегда под рукой, чтобы иметь презентабельный вид».

В определенном смысле она вернулась к стародавним временам, когда юная Шурочка ездила на балы и ее родители принимали гостей:

«Прием для дипломатов, правительства и общественности я обставила с подобающей роскошью. На шести столах стояли двухкилограммовые банки со свежей икрой – роскошь небывалая в Норвегии. Даже на обедах у короля свежая икра подается лишь на маленьких сандвичах. Живые цветы, лакеи с советским «Абрау-Дюрсо» усердно подливали в бокалы, а в перерыве давался концерт русской музыки, и молодая норвежская танцовщица танцевала на манер Дункан под русские мелодии…»

Мало приятные новости из Советского Союза, конечно, доходят, но дурные вести она гонит от себя, списывает на уныние и малодушие своих старых подруг:

«Дома трудная полоса, недород сказывается – еще не овладели новыми формами хозяйства. Партия работает, шлет по деревням хороших работников, но есть перегибы. В Ленинграде и Москве (даже в столицах!) голодно. Мои приятельницы из Ленинграда, друзья моей юности, до сих пор не вжились в новые условия. Письма от них, от сестры моей Адели полны жалоб и просьб выслать шведские кроны на торгсин».