«Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…»

– Вэй!

– Дрегоценноуважаемый ланчжун Лобо?

– Да, я.

– Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Александрия Невская,

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,

4-й день двенадцатого месяца, первица,

поздний вечер

Падал снег.

Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[12]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.

Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.

Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.

Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления «Человеколюбивое взращивание», и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.

Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное «Баю-баюшки», умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.

Богдан глядел в ночь.

Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.

На такие мысли мог быть лишь один ответ.

Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.

Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.

Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.

– Красиво, – пробормотал Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.

– Конечно, красивая, – тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. – И носик твой, и подбородок…

Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.

«Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными», – подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: «Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?»

– Ты изменился, – сказала Фирузе после долгой паузы.

– Как?

Она опять помолчала.

– Повзрослел.

Богдан чуть улыбнулся.

– Неудивительно, – сказал он. – Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!

Фирузе чуть покачала головой.

– Нет, не только. Соловки не отпускают…

Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.

– Для нас это плохо или хорошо? – спросил Богдан.

– И плохо, и хорошо, – ответила Фирузе, – иначе не бывает. Таким ты мне люб больше… теперь. Девчонка вполне может любить мальчишку, но взрослой женщине нужен взрослый мужчина. Я только очень боюсь, что… – она запнулась.