Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части.
– Я спросила, что с тобой такое? – Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. – Ты будто бы сейчас блеванешь.
– Дженни, – обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. – Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает.
– Я прекрасно себя чувствую.
Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает.
– Просто устала.
Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение.
– Не могла заснуть?
– Я спала, – отвечаю я, – просто плохой сон приснился.
В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты.
– О господи, – говорит он. – Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон.
Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходили в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны.
Дядя Уильям улыбается.
– Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва.
– Очень странно, – говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей.
Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок.
– Неудивительно, что я проснулся таким усталым, – говорит дядя Уильям. – Всю ночь по дому работал.
Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры.
Надеюсь, что нет.
Этот год первый с шестого класса, когда у нас с Ханой нет ни одного общего урока, так что я вижусь с ней только после школы. Мы встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку. Хотя сезон бега по пересеченной местности закончился две недели назад. (Когда наша команда отправилась на региональные соревнования, это был третий раз, когда я оказалась за пределами Портленда. Мы тогда отъехали не дальше чем на сорок миль по серому и унылому муниципальному хайвею, но я так разволновалась, что даже глотать не могла.) Мы с Ханой, несмотря на окончание сезона, стараемся как можно чаще бегать вдвоем. Даже во время каникул.
Я начала бегать в шесть лет, после того как моя мама совершила самоубийство. Первым днем, когда я пробежала зараз целую милю, был день ее похорон. Мне сказали, чтобы я, пока тетя готовит дом для поминок и накрывает стол, оставалась на втором этаже вместе с кузинами. Марсия и Рейчел должны были меня подготовить, но в процессе моего одевания они начали спорить о чем-то и совсем перестали обращать на меня внимание. Тогда я спустилась вниз, чтобы попросить тетю застегнуть мне платье на спине, а там в это время вместе с тетей была ее соседка миссис Эйснер. Когда я вошла в кухню, она как раз говорила тете: «Конечно, это ужасно. Но она все равно была безнадежна. Так будет гораздо лучше. И для Лины тоже, так лучше. Кто захочет иметь такую мать?»