Вадик, малый добрый, но глупый, спросил меня однажды в душевном по его разумению разговоре, уже после нашего с Леной развода: «За что ты полюбил-то её, Лёш?» Что там я ему ответил, раньше она была такой, какой бы мне хотелось, чтобы она была, конечно, без подробностей, и сменил тему. Разве скажешь про рыжие кудряшки, и как она по-разному улыбалась уголками глаз, и про пальцы, и ночное её дыхание… Мне нравились Леночкины руки и что она иногда говорила, как никто другой никогда не скажет. Помню, я пришёл к ним на втором курсе на семинар по «Морфологии сказки» Проппа, какое-то там у нас окно возникло между парами, и я попросился к Семёнычу (когда-то, полвека назад, он у этого самого, для нас совершенно мифологического, Проппа писал здесь на ФФ свою дипломную работу) посидеть с тринадцатой группой (репетицио эст матэр студиорум, Сергей Семёнович, намерения исключительно благие!..). И вот рыжеволосая, высокая и стройная Туманцева, прямая и уверенная, стоит перед нами, рассказывает о структуре волшебной сказки, говоря обстоятельно и по делу, а в завершение, убеждён, совершенно и для себя самой внезапно, сообщает аудитории, что в конце истории «несмотря ни на всё, герой побеждает». Группа хохочет, даже вечно каменный Эс Эс пытается укрыть смех покашливанием в кулак, и она сама понимает вдруг и смеётся. Ну не чудо ли? Говорю ей потом, после пары: «Леночка, твои слова надо золотыми буквами в мраморе выбить и вот здесь на стене филфака повесить – в назидание грядущим поколениям».
Жаль, что случается это «несмотря ни на всё» только в волшебной сказке.
Было ещё потом, помню, когда в моём парадном поставили первые камеры и я отнёсся к такому нововведению несколько скептически, что они, бурчал, следующим шагом будут аудио-видео в квартирах записывать, от прихожей до спальни, Лена поднималась впереди, обернулась ко мне и сказала: «А нам с тобой что скрывать? Кому надо, тот и так что надо знает. У боженьки везде видеокамеры и микрофоны».
Да много чего было.
А с Близнецовым мы никогда не говорили о Лене полностью откровенно. Не оттого, что скрывали друг от друга что-то, она просто оставалась общим местом умолчания, ничьей землёй между нами. Я знал, что он был влюблён в неё, и знал, что он знает о том, что мне это известно. И она знала обо всех этих наших бесконечных, как матрёшки, знаниях. Мы почти не говорили с ней о нём, о ней с ним. И они вдвоём никогда не разговаривали обо мне без меня, я верю безоговорочно.
Сегодня я хочу помнить, что всё было хорошо. Я не позволю памяти коснуться сегодня той ночи в Большом Камне, третьей ночи после того, как мы с Леной похоронили её бабушку. Молчи. Сегодня нет.
В пустыне
И захотел в ту ночь Воловских исчислить своё семейство по числу имён, всех мужского рода поголовно, и стал шептать вслух имена от прапрапрадеда, о котором он знал хотя бы что-то (точнее, как раз только имя и знал), и заплакал в итоге – в очередной, стодвадцатипятитысячный раз заплакал. Рувим, сын неизвестно чей, Семён, сын Рувима, Вениамин, сын Семёна, Иосиф, сын Вениамина, Ефрем, сын Иосифа, он сам, Владимир, сын Ефрема, Алексей, сын Владимира… И всё.
Всё.
Всё.
Годы, годы, десятки лет Воловских думал, что самую большую боль пережить ему уже довелось – и это была не одномоментно возникшая боль, а разрастающееся, неотступно заливающее, подобно утреннему солнцу на юге, ощущение невозможности думать, слушать, смотреть и говорить. «К сожалению, умерла», – пожали плечами в роддоме. «Сепсис, тут мы бессильны», – пояснил врач. «Командир, закапываем?» – деловито спросили на кладбище. «Глубоко соболезную», – обронили в загсе. С каждой подобной репликой – а слышал он их куда больше! – боль разрасталась и подавляла. И лишь благодаря тому, что рядом с ним, с Владимиром, кто-то постоянно находился, родственники, сиделки, врачи, он и сумел не провалиться в забытьё и спустя много лет восстановить в памяти те страшные несколько лет.