Потянуло дымком – поодаль жгли костры, чтобы создать мнимую атмосферу боя. Максим пошел в контору, он хотел сам оплатить матч, пусть и отцовскими деньгами. Друзья ждали у автобуса. Шершнев думал, они закурят, но никто не смолил. Он один достал сигарету, затянулся, выдохнул, отгоняя дурное предзнаменование, глядя в два пласта, два времени памяти.

Вот он командир пионерского звена. Они играют в лагере в “Зарницу”, которой ждали всю смену, ползут, таясь за криво стрижеными кустами, к штабу “синих”, расположенному в двенадцатом корпусе, слышат, как отдает указания чужой генерал, пионервожатый Веня Вальков, предчувствуют, как забегут внутрь, срывая с рубашек врагов пришитые на тонкую нитку синие лоскуты, и противники, досадуя, злясь, сядут на пол там, где их застигла понарошечная смерть.

А вот – внахлест, враспор – те же асфальтовые дорожки, запущенные кусты, желтобокие корпуса, баня красного кирпича. Только стенды с красно-белыми лозунгами прострелены, сожжены. На флагштоке висит самодельное знамя с оскалившимся волком. Тот же лагерь, та же надпись “юный ленинец” крутой дугой поверх ворот. Только лес вокруг другой, не разреженный сосновый, а густой лиственный, крученый, искривленный нутряным тяготением гор. Неподалеку течет бурная горная река, и рокот ее родственен голосам тех, кто занял теперь лагерь: будто кто-то собрал, сплавил воедино все самые чуждые, режущие слух звуки.

А он – командир звена, малой группы. Его дело сейчас наблюдать, потому что все уже предрешено, обработанные четки в резном ларце уже переданы, деревянные, грубо полированные четки, дерево так хорошо впитывает ароматические масла, заглушающие слабый запах спецпрепарата…

Шершнев очень удивился, когда ему дали под роспись придуманный руководством план. Осторожно сказал, что проще было бы навести ракету или ударить с вертолетов. Он не хотел рисковать группой, операцией ради чьих-то ученых степеней, ради полевых испытаний допотопного, отдающего театральным фарсом оружия – еще бы заставили из луков стрелять или сражаться кинжалами. Но теперь он буквально чуял движение скрытых в ларце четок, предчувствовал, как чужие руки откинут крышку, вынут нанизанные на суровую нить бусины, фальшивый, подмененный дар, пропустят, ощупывая, между пальцами, и раздастся верещащий, не знающий мужского стыда крик отравленного.

И когда однофамилец запытанного им мальчишки, долгожданный враг, полевой командир, а в недавнем прошлом – председатель колхоза “Рассвет”, ровесник Шершнева, закричал тонким подголоском своей беды, майор вознес языческую, хулительную, остервенелую хвалу Творцу – творцу той неприметной смерти, что напитала четки.

Он получил орден и следующее звание. Но дальше его стали несколько придерживать, как бы отложили в сторону, словно оправдавший свою мудреную форму, но редко нужный инструмент. На обычные задания чаще отправляли других, а по той особой линии операций больше не было. Во всяком случае, в их отделе.

Другие медленно, но верно обгоняли его в чинах, наградах, в неформальном рейтинге оперативников. Его же карьера оказалась отмечена тем загадочным веществом, о котором он ничего не знал, хотя давал перед рейдом отдельную подписку о неразглашении – в дополнение к обычным. Где-то наверху обращались тайны и приказы. Где-то в лабораториях их ведомства химики, думал Шершнев, продолжали создавать препараты. А подполковник ждал, когда одно совместится с другим: приказ и препарат, он – и следующая цель.

Шершнев докурил, растоптал окурок. Решение пришло само собой: сегодня он позволит сыну подстрелить себя. Не убить, но ранить. Так нужно. Пусть Максим увидит кровавую краску на теле отца, почувствует радость и смущение. Это красное пятно, этот удачный выстрел станет их первой взрослой историей, которую они будут вспоминать потом, – как ловко я тебя, ах, как ты меня.