– Угу, – теперь Савелий Алексеевич удовлетворенно кивнул и, пожевав губами, частично прикрытыми белыми усами, снова вернулся к статуе, – знаешь, кто это?
– Нет, – не думая, мотнула головой.
– Максима Михайловича возлюбленная. Мишка специально для отца установил. Но только тот редко здесь бывает, наездами. Все по Европам больше.
Не перебивала садовника, а сама превратилась в слух, ведь он уже не обращал на меня внимания, а как будто говорил сам с собой, рассказывая явно привычную для себя историю. Как будто он больше сейчас разговаривал с этим белоснежным изваянием, а не с живым человеком, стоявшим рядом с ним.
– Эх, что отец, что сын. Все в любови неудачные. Эта, – кивнул садовник на статую, – Макса отвергла, всю жизнь посвятила мужу проклятущему, а он ей потом изменил. А она тогось, ага… Утопилась, кажется. Говорят, дочь у нее осталась. Говорят, может даже от Макса нашего. Но… это только слухи, – Савелий Алексеевич снял свою шапку-ушанку и с чувством приложил ее к груди, как будто бы на могиле стоял. – Он так и не оправился. Все дома не появляется, так только, раз в год приезжает, внуков повидать, да сына навестить, а потом опять, чемоданы соберет, повара нашего погоняет для острастки, и в путь. Ох, неприкаянная его душа. И Мишка такой же. Жена сбежала. Не смогла в нелюбви жить. Только что, детей ему родила, и все равно сбежала. Теперь через суды денег требует. Во как, из поколения в поколение проклятье мужицкое переходит!
Мне почудилось, что я застыла на месте. И вроде бы даже не от холода, а от того, что только секунду назад услышала. И никак не смогла уместить в своей голове.
– Ты, дочка, – вдруг смягчился голос старика, при этом, он так и остался смотреть на статую, – осторожнее с детками. Вижу, баба ты хорошая. Забота им нужна. Любочке-малышке и Матвею. Парень, хоть и выглядит взрослым, дите еще неразумное. И матери у него никогда не было толком. Хватит им уже нянек менять. А если что, мы с японцем тебе поможем. И Семена заставим. Ты не смотри, что он все на богатства хозяйские зарится, он-то парень добрый, и тоже за деток кому хошь глотку перегрызет. И на Мишку не обижайся. Резковат он бывает, так-то ничего. Тоже все о своей думает. Той, которая даже смотреть на него не стала. Ага, весь в отца. Но, это уже не наши заботы, – старик вздохнул и водрузил свою шапку на место. – Мы с тобой должны домом заниматься и детишками. И не совать свои носы, куды не следует. Иди, Леся Прохоровна, иди, дочка. Не подведи Мишеньку. А будешь хорошо работать, знай. Я в твою комнату даже зимой лютой буду приносить самые красивые и свежие цветы. Из своего личного зимнего сада.
Завершив красноречивую речь, садовник еще раз поправил шапку у себя на голове и, развернувшись ко мне сгорбленной спиной, неспешно замахал метлой по и без того чистой дорожке.
Я же не могла отвести глаз от той самой статуи. Красивое изваяние. И история… И мне бы было все равно, можно было бы погрустить и проникнуться скорбной сказкой о хозяевах этого дома. Если бы не одна маленькая деталь…
Лицо этой статуи. Это лицо… Именно это его задумчивое выражение, было запечатлено на фотографии, что осталась висеть в родительской спальне, в доме, который я оставила пустовать в своем родном селе. На том портрете моей маме было чуть за двадцать.
И сделан он был незадолго до того, как я появилась на свет!
Нет, ну… очень может быть, мне это мерещится. Может быть, конечно, я сошла с ума… И ничего такого в жизни моей мамочки не случалось, ничего подобного тому, о чем только что рассказал добрый садовник.