Катя оглянулась – в этом городе в первый день Нового года может случиться все, что угодно: например, призрак поэта постучит в двери вашего номера или медный всадник неуклюже прогарцует мимо вас по встречной полосе.

– Что за радость была Петру собирать эту коллекцию уродов? – спросила она.

– Модно было. Необычно, эпатажно, ужасно, устрашающе, – Мещерский пожал плечами. – Уродство – вещь редкая. Красота встречается чаще, а уродство часто уникально, поэтому и вызывает к себе нездоровое любопытство. А некоторых просто завораживает. Но таких мало. Они сами по себе уникумы.

В Петергофе было градусов на пять холоднее. Вьюжило, с Финского залива дул ветер. Они никогда бы не попали на территорию парка в такой поздний час, если бы не приятели Мещерского из числа сотрудников музея. Хмельные по поводу Нового года и длинных праздников приятели не спали уже вторую ночь. Все как-то быстро перезнакомились и породнились. Пили шампанское – за удачу в новом году, за дружбу, за любовь, увязали в снегу, барахтались в сугробах. В темноте при зажженных карманных фонарях и бенгальских огнях путешествовали по парку.

На расчищенной от снега площадке у Монплезира смотрели на залив, на темную громаду Большого дворца.

– О чем ты думаешь? – спросила Катя Кравченко.

Она заметила: после происшествия в баре был он немногословен.

– Так, вот думаю, сколько, оказывается, времени утекло. – Он повернулся, загораживая Катю от ветра.

– С каких же это пор? – Катя прижалась к нему.

– Ну так, вообще. Жданович… я его записи, по-моему, класса с восьмого крутил. И «Крейсер» долгушинский… Сколько с их песнями связано воспоминаний.

– Например, самая первая в жизни сигарета, да? Бычок?

– Ну, это «скорпы», «Скорпионс», – Кравченко обнял Катю. – Какой вот только это класс был пятый, шестой? Потом мопед, потом мотоцикл мне отец подарил. Я тут же седло раскурочил, приподнял. Под байкера косил, конечно, страшно. Это Оззи Осборн и опять «скорпы»… «Алиса», Кинчев.

– А первая девочка? – спросила Катя.

– Это «Наутилус». «Казанова, Казанова, ты моя женщина. Я твой мужчина», – спел Кравченко басом. – Класс этак девятый.

– Не ври безбожно.

– Я вру? Ладно, Казанова и попозже мог быть.

– Приятно все это вспоминать?

– Щекотно. И грустно как-то. Посмотрел я на них сегодня – на Ждановича, на Долгушина и… Вот ведь были люди. Кумиры. Мои, личные, не чьи-нибудь.

– Разве они умерли? – спросила Катя. – Они живы.

– О чем разговор? – Мещерский подкрался к ним с открытой бутылкой шампанского. Пластиковый стаканчик у него был только один (остальные затерялись в сугробе). – Это для Кати. Катюша, за тебя! За то, что освещаешь мне… нам, конечно же, нам… это вот все, – он повел рукой. – Вообще вы для меня – Катя, Вадик… все, понимаете? Пустота была бы кругом – холод, запустение без вас. Без тебя, Катюша. Я вообще давно собирался это вам обоим сказать, но…

– Эх, Серега, – Кравченко хлопнул его по плечу. – Жизнь – хорошая штука. Ну, признайся, хорошая, а?

– Ага, – Мещерский кивнул, преданно глядя на Катю. Поскользнулся и, если бы та его не удержала, шлепнулся бы от полноты чувств и шампанского в сугроб.

Ветер с залива дул все сильнее, но разогретые шампанским они уже не замечали холода. На Петергоф опустилась ночь.

В старом петровском парке было темно и снежно. Темен был Монплезир, темен Большой дворец и дворец Марли. За дворцом Марли узкая тропка, протоптанная среди сугробов, вела к берегу залива и дальше, дальше за ограду парка. Все это напоминало декорации к какой-то таинственной ночной пьесе.