И сбылось, сбылось предсказание блаженного инока Владимира, и его тело перенесли в монастырь, и похоронили между тремя березами прямо на берегу светлого озера…

И останавливаешься теперь возле его креста, смотришь на светлую воду Важского озера и снова вспоминаешь, что Господь говорит тихо, но слышно всем, кто Его слушает…

Это не только про монастырь сказано.

Это – про всех нас…

Матерщинница

Ни на что не жаловалась бабка Толя, только Господа Бога очень не любила.

– Не знаю… – говорила она. – Не ндравится мне Он чего-то, не люблю Его…

А остальное все хорошо у нее в жизни было…

Мужик, правда, неклюжий попался, дак чего же…

– У ево руки-то дырявые… – защищала его бабка Толя. – Чего с него спрашивать? Сама сделаю… Зато не ругается! Словечка худого не услышишь.

И делала. И сено косила, и топором махала не хуже мужика, и мешки ворочала с картошкой…


И так и шли годы, и каждый год наступала весна, и по мосткам на берегу, с ошалевшими от первого весеннего солнца глазами, бегала соседская девчонка в ситцевом платье, а потом приходило лето. Белые чайки вились над мелкой озерной рекой… Густела душистая трава на пожнях… И как-то так, незаметно наступала осень, желтели березки, осыпая на изумрудный, опаловый мох копеечки своих листьев, заполняя лиственной мелочью бочажки с агатовой болотной водой…

Осенью бабка Толя поздно возвращалась из леса и всегда садилась отдохнуть перед болотиной, отделявшей лес от маяцких домов. Смотрела на кривые и низенькие, словно они на Луне выросли, березки, слушала, как на задворках тоскливо звучит подзывающий борова соседкин голос:

– Ходя! Ходя! Иди сюда! – и думала о своем.

И конечно, долгими и снежными были зимы, и мерцали холодные звезды среди голых ветвей облетающего березняка, и шуршали по крошеву льда на озере полозья финок – в магазин, в поселок, только по льду и можно было добраться зимой…

Но и зима кончалась, и весной, спутавшись с пароходными мужиками, сбежала кокшей на самоходку соседская девчонка. Бабка Толя однажды видела ее на пристани. Она стояла с матросами возле буфета и пила пиво из горлышка запотевшей бутылки…

Этим же летом, в тихий вечер, когда теплые отражения покосившихся банек таяли в зеленой воде заводи, помер бабки-Толин мужик – еще с весны у него пошла по всему телу ржа, а поселковый доктор уехал на курорт отдыхать, и некому было остановить болезнь.

И бабка Толя сама сколотила гроб и вместе с соседом Георгием Макаровичем, тоже овдовевшим минувшей зимою, снесла своего мужика на старое маяцкое кладбище, похоронила, как положено.

И осенью, когда за окошком прыгали по забору мокрые воробьи и мелко-мелко дрожали их хвостишки, пришел к бабке Толе в гости Георгий Макарович, принес бутылку «Агдама» и предложил сойтись и жить дальше вместе.

– Только ты этого… – когда допита была бутылка, попросил он. – Ну, того, в общем, язычок-то свой, насчет Бога, попридержи…

– А чего? – прикидывая, что, конечно, лучше теперь вместе с Георгием Макаровичем жить, раз они вдвоем во всей деревне остались, ответила бабка Толя. – Я уже старая, чтобы молчать. Я всех без стеснения палю, если заслуживают… А Бог, чего? Не ндравится Он мне чего-то…

– Ну, ты подумай, дура ты старая, – укорил ее Георгий Макарович. – Подумай сама, чего языком своим ворочаешь? Покарает ведь тебя Господь за язык!

– А уж ты тоже не мели пустого… – ответила бабка Толя. – Делов у Него других нет, только мной заниматься. Да и что я поделаю, коли не ндравится?

И так они и не сговорились ни о чем в тот вечер, потому что Георгий Макарович вытащил еще одну бутылку «Агдама» и выпил стакан, а после принялся материться. И бабка Толя тогда поджала губы и объявила, что матерщинники ей тоже