Теплая темная ночь прекращала наши танцы; усталые, мы ложились на траве поближе к Трофиму и почти всю ночь напролет слушали бесконечные романы солдатской муки.

– Не могу больше, спать хочется, – заявляет наконец Трофим.

– Ах, да ты чего-нибудь съешь, – говорят сестры, – или выпей чаю, хотя и холодного.

Идут в дом, найдут кусок пирога, или яйцо вареное, или груши, компот… Трофим покорно закусывает и, несколько отдохнув, продолжает историю.

– Стой, стой, ты перескочил, – поправляют сестры.

Они хорошо знали его сказки и особенно любили все его рассказы про царя Самосуда.

Наконец Трофим замалывается, плетет уже какую-то бессвязность и так коверкает слова, не договаривает, что нет никакой возможности понять его. Некоторые уже спят, и мы расходимся; мы идем в большой сарай с сеном и там превосходно устраиваемся на заранее припасенных подушках и одеялах; особенно старая волчья шуба, крытая серым сукном, нас матерински обогревала; под ее объятиями спало всегда двое или трое.

Но к веселому обществу Бочаровых я был привязан не всем сердцем: оно ежеминутно уносилось в узкий переулок под горой.

Там стоял симпатичный дом с садом. Сад этот больше всего мне памятен в пору цветения сирени; сочные огромные букеты ее были расцвечены ярко-зелеными жуками. Эти жучки наполняли кусты особым своим запахом… Ах, с этим запахом неразрывно связалось представление обворожительного профиля моего предмета. Их было четыре сестры и – как досадно! – ни одного брата, а потому мне неловко было идти к девочкам Полежаевым. Я знал их еще с раннего детства. Когда семья эта переехала на жительство из Харькова в Чугуев, она поселилась в нашем доме до покупки своего. Еще был жив их отец. И вот более трех лет я не мог равнодушно видеть Нади, третьей сестры. Кровь бросалась мне в голову, я краснел, задыхался и более всего боялся того, что кто-нибудь заметит мою страсть к этой девочке. У них также бывали балы. Учителя наши, топографы из штаба, любили устраивать в складчину танцевальные вечера. Главное тут – оркестр бальной музыки Чугуевского уланского полка; ему платили за ночь пять рублей; конечно, выпивка и закуска музыкантам была необходима. Бал длился до рассвета.

И вот здесь я был несказанно счастлив, когда и маленькие устраивали свою кадриль, если была не полна зала. Я не смел просить танцевать со мной Надю, а старался быть визави ее паре. И вот блаженство, когда я мог коснуться ее руки или при передаче дам в пятой фигуре мог в объятиях с ней перекружиться… А сколько было страдания видеть ее говорящей с другим! Ревность меня съедала. Но когда мне удавалось остаться с Надей наедине, язык мой немел и я не мог произнести ни одного слова. Мне казалось, все смотрят с улыбочкой, указывая на нас, и я спешил уйти и тогда только понимал, что это напрасно, что никому до меня никакого дела не было. Опять мученье: Надя весело болтала своим звонким голосом с другими кавалерами, даже с большими топографами, иногда и с офицерами… Какой очаровательный звук ее громкого, везде слышного голоса! А профиль ее личика, носик с горбочком и прическа, как у какой-то статуи, совершенно особенная… Я отворачивался или уходил, потому что меня обуревала страсть броситься к ее ногам… Вот был бы смех! Общий, злой…

В этих бесконечных мечтах меня заставали темные сумерки на горах Пристена. Надо было идти спать на нашу квартиру. В потемках я едва нащупываю дорогу под гору. Три года назад на этой прекрасной дороге (по рассказам) прошел страшный ураган с ливнем; ее всю перерезало оврагами; повымыло громадные камни, понесло их на остатки дороги, и теперь было трудно пробираться впотьмах… Но какая скука в обществе полуграмотных мастеровых ждет меня на квартире пан-отца! Вечные издевательства Демьяна над мальчиком Петрушкой. Какой цинизм!