Мы шли почти бегом около, чтобы не отстать, и старались узнать нашего дядю… И наконец маменька указала мне дядю, когда выступил его эскадрон: он ехал впереди, с огромным палашом наголо в правой руке, прислоненным к плечу.
Нас он, конечно, не видал; лицо его было сурово; большие усы; черный от пыли и загара, он был неузнаваем и страшен.
Вдруг маменька как-то тонко взвизгнула: «Митя!» – и засверкала слезами, зажмуривая глаза. Дядя услыхал, сделал едва заметный поворот в нашу сторону, и под его грозным глазом тоже сверкнула слеза… Но он продолжал сурово свой кавалерийский марш. Заиграли впереди трубачи (они были на серых и белых лошадях). Вот восторг! Лучше труб ничего не могло быть для меня. Дома я не отходил от дяди все время, когда он уже в комнате снимал кирасу, а денщик стаскивал с него огромные ботфорты. Потом он умывался, фыркал, и ему даже сменяли воду, так много пыли набилось в кожу и волосы.
Умывшись, он сел; денщик раскурил длинную трубку и подал ему.
Увидев Устю, он подхватил ее на руки, отставивши в угол свою огромную трубку с длинным чубуком. Устя страшно испугалась такой высоты и кричала: «Горький пан, горький пан!» – когда он целовал ее; она барахталась, как птица, в руках великана.
Маменька рассказывала, что дядя Митя выучил ее грамоте; другие две сестры ее, Груша и Параня, были неграмотны, а маменька с дядей Митей вместе учила все его уроки; они оба проявили большую охоту к чтению, и брат Митя приносил ей книги из библиотеки кантонистов. Особенно они зачитывались Жуковским, и маменька многие из его поэм знала наизусть, например «Громобоя» и др. И часто по вечерам, когда дядя до приезда своей семьи пил с нами чай, они с маменькой вспоминали свое детство со всеми подробностями. А когда приходил дядя Федя, то непременно появлялся графинчик водочки; дяденька Федя быстро поддавался чувствительности и начинал всхлипывать, а тетя Груня сейчас же затягивала какую-нибудь старинную песенку, и вся родня скоро была в родственных слезах восторга и пела хором. С особенным чувством серьезности запевалась одна протяжная песня:
Когда я учился уже в корпусе топографистов (в штабе, как называлось в Чугуеве) и дядя Митя узнал, что я изучаю русскую грамматику, он вызвал меня при гостях и начал экзаменовать, спрашивая: «Какой части речь?» – называя какое-нибудь слово, например «благодеяние». Хотя я учил несколько иначе – «Какая часть речи?» – но я сейчас же смекнул; и дяденька экзаменовал меня довольно долго. Родня сидела смирно, с широко открытыми глазами, удивляясь моей смелости и знаниям.
Юность
1859–1861
К 1859 году мечты мои о Петербурге становились все неотступнее: только бы добраться и увидеть Академию художеств… Мне достали новый устав Академии, и я принялся готовиться по нем. Только бы заработать денег на дорогу и ехать, ехать, ехать, хотя бы сначала до Москвы!
Мне было пятнадцать лет, и тогда уже так же везло, как и впоследствии: я всегда был скоро отличаем и моя благодетельная судьба не скупилась одаривать славой мои труды в искусстве. Часто мне даже совестно становилось за незаслуженность моего счастья.
Еще когда мальчиком лет двенадцати-тринадцати я копировал на железе икону Александра Невского у своего учителя живописца Бунакова, к нему приехал однажды некий академик Ленник из Полтавы с целью пригласить кого-нибудь из чугуевских живописцев для своих иконостасных работ.
Вошедши в нашу мастерскую, где работало два мастера, хозяин и я, немец Ленник остановился за моей спиною и стал без удержу выражать свое восхищение по поводу того, как у меня ходит в руке кисть (я как раз раскладывал серыми тонами по глобусу).