Потом Тина попросила погадать, другие женщины – всем гадала. У этой, раненной в руку, такая чернота легла, я уж крутилась-вертелась, как могла, мрак этот на картах развеяла – хоть как-то, а обнадёжила. Одна женщина за гадание мне яйцо варёное сунула, другая – луковицу. Комбат две буханки черняшки разрезал и каждой дал по четверти, мне ещё и карты отдал. А носатый справки нам выдал: где фронт переходили.

Отведали мы окопной жизни, но недолго пробыли. На другой день, да не день – ещё ночь была, скорей под утро, по-тёмному двинулись на Большую землю. Пошли в сторону Осташкова[1]. Пока не рассвело, нас провожали два солдатика, вывели на дорогу. Отошли мы от фронта километров на десять. Один из солдатиков, совсем мальчишка, дал нам совет: «Идите так, чтобы солнце светило утром в правый глаз, днём в правый бок, вечером в спину. На заход не идите».

Пошли мы, ещё вёрст десять отмахали. Устали, особенно дети – еле тащились. Смеркалось, дошли до деревни, хозяева легко пустили нас. В трёх избах разместились, я – с Тиной. У хозяйки нашей баня была натоплена, не остыла ещё. Отвели душу – и намылись, и перестирали всё: и своё, и Серёнькино. И картох в мундирах с капустой квашеной наелись от пуза, и на печку спать, и – на своей земле.

День ещё передохнули и пошли. Ночевать пускали везде, никто не отказывал – война всех породнила. С едой перебои были, да и эта беда – не беда. Но уж так не неслись, как после окопов. Через неделю пришли в Пено, дальше по шпалам до Осташкова. А тут и апрель. Ляксяй, Божий человек, не ночуй за рекой – распутица.

В Осташкове в комендатуру пошли, нас там и оставили. Ночевали в камере. Расспросы-допросы пошли: «Кто? Когда? Куда? Откуда? Почему? Зачем?» Две недели хлебали баланду тюремную. Я говорила, что хочу домой в Москву. Тина в Лугу хотела, а та – под немцем. Выдали нам предписание идти в Вышний Волочёк и по прибытии явиться в милицию.

Серёньке год исполнился. Перед Вышним Волочком у Серёньки жар поднялся. Застряли мы на неделю. Тина без меня не хотела идти, одна с двумя детьми. Пустили нас старики – дед с бабкой. Привела бабка старуху-знахарку, та всяких трав принесла, велела заваривать и поить Серёньку.

Гадала на Петю каждый день и Тине гадала. Бабка растрезвонила по деревне – и пошли бабы ко мне. Я ничего не просила, а что давали, брала, не отказывалась. Приносили хлеб, картошку, капусту, рыбу сухую солёную.

Дед Кузьма, пропахший ядрёной махрой, смотрел, смотрел на мои сапоги, в руки взял, покрутил-повертел и сказал:

– Отплясали твои сапоги – каши просят. Далеко не дойдёшь.

Он и сапоги мои починил, и ещё калоши для них старые нашёл под стряхой. Мало того, мне с Тиной лапти сплёл.

– Самая здоровая обутка – лёгкая, непотливая. До белых мух хватит, не развалятся.

Я ещё тогда подумала: «Неужто наших мук хватит до белых мух? Неужто к осени дома не буду?» Глупая…

А ещё дед Кузьма откуда-то приволок старую, ржавую детскую коляску, у неё только колёса остались и ручка. Прикрутил к ней проволокой старую корзину – получилась тележка:

– Вот тарантайка вам в поход.

Да ещё мне и Тине по полведра овса сыпанул:

– Кормитя, девки, детё овсом – будет молодцом.

Утром, в лаптях, да и со своим транспортом, почесали в Вышний Волочёк. В тарантайке ещё и Серёньке место нашлось, так что шли налегке. Пришли в Вышний, нашли милицию. Снова расспросы, как в Осташкове, ещё и анкеты заполняли. Постановили, что пошлют запрос в Москву о Пете, а пока этот ответ на запрос вернётся, руки сложа сидеть нечего – надо работать, пользу фронту приносить. Про Тину и разговоров не было – Луга в оккупации.