– Что ты вообще хотел сказать этим письмом?

– Я?

– Да, вдруг получаю: «Ты разбила мне сердце».

– Так оно и есть.

– Разве? А следовало бы!

– Может, и следовало.

Ответ прозвучал полушутливо, однако заставил Розмари пристальнее посмотреть на него – на его бледное истощенное лицо, нестриженые волосы, обычный небрежно-неопрятный вид. Она сразу смягчилась, хотя брови по-прежнему хмурила. Вздохнув (Господи! ну какой несчастный, запущенный!), прильнула к нему, Гордон взял ее за плечи, и она крепко-крепко обняла его, полная нежности и щемящей досады.

– Гордон, ты самое презренное животное!

– Самое?

– Отчего не привести себя в порядок? Пугало огородное. Что за лохмотья на тебе?

– Соответствуют статусу. Знаешь ли, трудновато расфрантиться на два фунта в неделю.

– И обязательно напяливать какой-то пыльный мешок? И пуговица непременно должна болтаться на последней нитке?

Повертев в пальцах висевшую пиджачную пуговицу, она вдруг с чисто женским чутьем заглянула под вылинявший галстук.

– Так я и знала! На сорочке вообще нет пуговиц. Гордон, ты чудище!

– Меня, тебе известно, подобная чепуха не трогает. Дух мой парит над суетой пуговиц.

– Ну что ж ты не отдал свою сорочку, чтобы я, суетная, их пришила? И разумеется, опять небритый. Просто свинство! Можно, по крайней мере, бриться по утрам?

– Я не могу себе позволить ежедневное бритье, – с надменным вызовом заявил Гордон.

– А это еще что? Бритье, по-моему, стоит не слишком дорого.

– Дорого! Все на свете стоит дорого. Опрятность, благопристойность, бодрость, самоуважение – это деньги, деньги, деньги! Сколько нужно объяснять?

На вид довольно хрупкая, она вновь с неожиданной силой сжала его, глядя, как мать на обозленного малыша.

– Идиотка! – покачала она головой.

– Почему?

– Потому что люблю тебя.

– Правда любишь?

– Ну да, жутко, без памяти обожаю. По причине явного слабоумия, конечно.

– Тогда пошли, найдем уголок потемнее. Мне хочется поцеловать тебя.

– О, представляю! Целоваться с небритым парнем.

– А что? Острота ощущений.

– Острота, милый, притупилась после двух лет общения с тобой.

– Ладно, пойдем.

Они нашли почти неосвещенный проулок среди глухих стен. Все их любовные свидания проходили в местах подобного уединения, исключительно на свежем воздухе. Гордон развернул ее спиной к мокрым выщербленным кирпичам, и она, доверчиво подняв лицо, обняла его с детской нетерпеливой пылкостью. Однако прижатые друг к другу тела разделял некий оборонный щит. И поцелуй ее был лишь ответным, ребячески-невинным. Очень редко удавалось пробудить в ней первые волны страсти; причем она, казалось, потом напрочь об этом забывала, так что каждый раз его натиск начинался словно заново. Что-то в ее красиво скроенном теле и стремилось к физической близости, и всячески сопротивлялось. Боязнь разрушить продленную для себя бодрую юность, где еще нет секса.

Оторвавшись от ее губ, Гордон проговорил:

– Ты меня любишь?

– Да, мой дурачок. Зачем ты всегда спрашиваешь?

– Так приятно, когда ты это говоришь. Без твоих слов я как-то теряю веру в твое чувство.

– Почему же?

– Ну, ты ведь можешь передумать. Я, надо признать, отнюдь не идеал для девушки. Тридцать вот-вот и совсем рухлядь.

– Хватит вздор городить! Будто тебе лет сто! Прекрасно знаешь, что мы ровесники.

– Но я-то весь зашмыганный, потрепанный…

Она потерлась щекой о его суточную щетину. Животы их соприкасались, он подумал, что вот уже два года безумно и бесплодно хочет ее. Ткнувшись губами в ее ухо, Гордон прошептал:

– Ты вообще отдаваться собираешься?

– Погоди. Погоди, не сейчас.